— Послушайте, вы, сударь! — А это уже сова Эдуард, она бьет крылами и выкатила круглые глаза. — Это значит: когда здесь, в этих краях, еще была Польша! Что вы, не понимаете, что ли?
Позвольте, но что же такое сам Тетмайер — поляк или немец? А не все ли равно! Человек мастерит гробы из обыкновенной сосны, полномерные для взрослых и недомерки для детей, черные или белые, штук семь-восемь в год, в наших краях не так уж часто мрут, а кому гроб понадобился, будь то поляк или немец, тому уже все равно, какой столяр оказал ему эту услугу. А больше вам про это никто не расскажет, и меньше всего сам Тетмайер.
— Что, по-твоему, весело гуляют? — спрашивает Фагин у Кристины, и Кристина, словно ее кто гонит, бежит на кухню, видно, чего-то не хватило, возможно, что соли. Но Фагин тоже поднимается и топает за ней, а войдя в кухню, снова начинает: — Не очень-то веселое гулянье.
— А чего ты хочешь? — отзывается Кристина. — Ты-то ведь смекаешь, куда клонит мой старик и почему он здесь.
— Задумал податься к евангелистам, — отвечает Фагин.
— Ан вот и нет, — говорит Кристина. — Он здесь все по тому же делу, насчет мельницы Левина.
— Вот как? И, стало быть, Глинский… Но при чем тут Глинский? Чего-то я в толк не возьму.
— Да ты ведь знаешь, отец, Левин подал на Иоганна в бризенский суд, вот мой старик и думает, что настало время немцам постоять друг за друга.
— Ну еще бы, это он, конечно, прав, — соглашается Фагин.
— Да, но как же быть Левину?
— Что за вопрос! Пусть убирается к себе в Россию со всеми своими причиндалами.
Так они толкуют промеж себя. Но с чем же все-таки убираться Левину? Уж не с теми ли обломками, что снесло по Древенце? Не с жерновами же, в самом деле! А что у него еще осталось? Разве что Мари? Но вздумай он явиться с ней к своим, не очень-то им обрадуются там, в Рожанах.
— Не твоя это печаль, — уговаривает Кристину Фагин. — Твой старик все обтяпает как нельзя лучше. Сама видишь! — С этими словами он возвращается в горницу.
И в самом деле: мой дедушка сидит между Глинским и его супругой, сегодня ему принадлежит заключительное, решающее слово, иначе говоря — четвертый пункт, а он гласит: «Сказано — сделано!»
Наконец все точки над «i» поставлены. Глинский не только обещал деду ландрата всего целиком, со всеми потрохами, но также и бризенский суд, потому что господин фон Дрислер в близком родстве с окружным судьей Небенцалем. Итак, разбирательство будет отложено, для начала отложено.
— Будьте благонадежны — я все устрою, и не дальше как на той неделе! Нет, завтра же!
Итак, сказано — сделано, объявил мой дедушка. И больше об этом ни звука.
— Ну что, Хабеданк, — окликает он, — как ваша скрипка, в порядке?
— Скрипка-то в порядке, — отзывается вместо Хабеданка Виллюн, — да только музыкантам не мешало бы горло промочить. Два-три стаканчика, и можно за танцы.
— Истинный христианин и немец этот мельник, — поясняет пастор Глинский своей пасторше, да будет его Натали известно, что на ближайшее время благословение божие снизойдет на них из Неймюля. А теперь еще малость потолковать о твердой вере, и в заключение: как было бы хорошо, если бы все они стояли друг за друга, христиане и немцы, а уж остальные как знают, нам до них дела нет. Мы же здесь уже стоим друг за друга, мы предшествуем остальным, подаем благой пример. И тут в пляс пустилась Пальмиха, та самая долговязая брюнетка, и, конечно же, с Тетмайером. Но нам они не указ. Пусть сами о себе заботятся.
— Эй, Густав! А где же обещанный стаканчик?
— Это можно, — говорит Густав.
Итак, четвертый пункт у нас позади, да и вообще мы изрядно продвинулись вперед в нашей истории о мельнице, что как стояла, так и стоит, и о Корринте и Низванде, что посиживают в той мельнице или перед ней, в хорошем или дурном настроении, и о другой мельнице, которой уже в помине нет, ибо ее некой ночью разнесло на мелкие части и смыло водой, — в этой истории о поляках и немцах и о молодом еврее Левине, этом долговязом олухе с его Марьей, этой самой Мари, — мы изрядно продвинулись вперед в нашей кульмской истории, которая могла бы разыграться и в окрестностях Остероде, но только позже, или в окрестностях Пултуска, но тогда значительно раньше, а если на то пошло, то и в лесистой местности вокруг Выштитского озера или еще севернее, в Литве, но тогда Глинского звали бы Адомейт, Пильховский, что теперь именуется Пильхом, стал бы зваться Вилькениз, а впоследствии Вильк, — тоже литовское имя, но не так режет ухо, Видерского звали бы Науйокс, Гонзеровского — Ашмутат, Урбанского — Урбшис, или же наша история могла бы разыграться в Латвии, но тогда много раньше, — вот какая это история. Дело не обходится без неприятностей, как оно и было до сей поры, и еще больше их предвидится впереди, если мы будем продолжать наш рассказ. Но сейчас, во всяком случае, здесь, как говорится, тишь да гладь.