А он остановился под обрывом около взбегавшего к порогу избы деревянного, с поперечными перекладинами мостка, стащил с кудлатой головы шапку и зябко передернул плечами:
— Добро ночевали!
— Да мы-то добро, — качнул бородою дед. — Ты, Матюша, как? Совсем, поди, замерз?
— Ок-коло собачки, Константиныч, перебился...
Дед глянул на низенькую, с инеем на рыжей шерсти собаку:
— Оно и видно. Что она у тебя давеча так лаяла?
— А ничё. Это я ей: шумни, говорю, что мы здеся...
— А чего тебя леший на Змеинку занес?
— Туман, Константиныч, рано пал.
— А ты позже не мог выехать?
— Т-так вот жа!
Матюша и раз и другой попробовал перенести свой самодельный протез через ближнюю перекладину, потом повернулся к мостку здоровою ногой и шагнул боком. Котельников наклонился и поймал твердую его, речным холодом обжегшую руку.
В избе Матюша первым делом определил на вешалку шапку, потом долго стаскивал с себя тесную «болонью», и Котельникову опять пришлось помочь ему, придержать рукав.
— Подростковая, — благодарно заглядывая Котельникову в глаза, объяснил Матюша и опять пристукнул зубами. — Д-дочкина...
Под плащом была только латаная фланелевая рубаха, и Марья Даниловна всплеснула руками:
— Ты б еще на майку надел, это беды! А обувка-то, гли-ко, — модельный туфель! Да кто их в лодку берет! Или, думашь, пропасти на тебя нету-ка?
Матюша вытянул к бабушке посиневшую руку:
— О! О!.. А я чё говорю? — и повел ладонью куда-то на дверь. — Это ты ей, бабка Марья, змеюке этой, скажи! Кинулся вчерась ехать, а она ни в какую. Я уже с ней и так, и сяк, и побил было слегка, и лаской было потом попробовал, а она все чисто попрятала, меня замкнула в избе, а сама к соседям... Хорошо, что штаны нашел!
Бабушка уже собирала на стол, то и дело обходила Матюшу, который стоял теперь, плотно прильнув спиной к стене рядом с печкой.
— А тебе край было ехать?
— Значь, край...
Он то отлипал от горячей стенки, поводил плечами и встряхивался, а то, приподнимаясь на цыпочках, опять приникал, жадно топырил на ней крючковатые свои пальцы и тут же обмякал, словно начинал плавиться; худая его, в загорелых морщинах кадыкастая шея длинно вытягивалась, и только кудлатая, с ушами торчком голова оставалась запрокинутой.
— Хух ты!.. А где Константиныч? Мне ему два слова...
— Знаю я, каки это будут слова.
— Не, бабка Марья, боже сохрани, и не думай! Хочу сказать, рыба сверху пошла, — и наклонился к скрипнувшей двери. — Слышь, что говорю, Константиныч?
— Просит стакашек ему налить.
— Да уж плесни ему, баушка, а то пропадет ни за понюх табаку...
Матюша опять елозил спиной по стене, и голос его захлебывался то ли от блаженства, которое он уже испытывал, то ли от того, которое только предстояло, он теперь знал это, испытать.
— Рыбка, говорю... хух! Рыбка, Константиныч, поперла!
— Да я вот только хотел сказать об этом Андреичу. Сегодня сетки полные будут.
Матюша теперь всматривался в Котельникова:
— Андреич тебя... Слышь, Андреич? Рыба, говорю, скатываться начала. Змеинку знаешь? Бывал? Вот тут ниже, в начале курейки, кержацкие сетки, я для интересу приподнял одну... Слышь, Андреич?
Выпил он жадно и в конце как-то странно сложил толстые губы, всласть причмокнул, словно вбирал в себя все до капли. Повел над столом расплющенным на конце утиным носом; хотел было выбрать, чем закусить, да так и не выбрал ничего, только виновато глянул на деда.
— Ты-ко хоть поешь сперва, — укорила Марья Даниловна.
— Уважила ты меня, бабка Марья... Слышь, Константиныч? Можно сказать, спасла...
— Добрые люди сейчас сетки ладят, а ты из дома с гармошкой!
Дед все вроде бы насмешничал, но в голосе у него Котельникову послышалась жалость.
Матюша значительно откашлялся, и вспотевшее от одного питья лицо его сделалось торжественное:
— А мне, Константиныч, товариство дороже!
— При чем твое товариство?
— А при том. Ивана Лукьяныча, покойного, помнишь? Талызина. Дак вот. Может, не знашь... Мы с ним всегда обувку на двоих покупали. У него левой нету... не было, одним словом. У меня правой. А размер одинаковый. Мы с ним всегда одну пару на двоих. Он же в школе директором, всегда ха-рошие брали! А потом с ним бутылочку, да посидим. Смирно да хорошо, он же какой человек... Эх! А перед ледоставом всегда в город ладили, там у него товарищ. Он, было, на моторе, а я с гармошкой посередке, да песню!.. А это уже год, как его нету, купил я туфли один, а в душу вдруг взошло: кому второй-то? Взяло и не отпускает: пора в город плысть! Жинке своей говорю: пора! Она понять толком не поняла, Константиныч, — баба!.. А мне плысть надо...
Пока Котельников слушал, где-то вторым планом возникла у него мысль о детях, о семейном тепле, и теперь, когда сердце ему кольнула жалость к будто осиротевшему без умершего товарища Матюше, ему вдруг мучительно захотелось домой...
— Так вы в город?
Матюша опять вывернул ладонь, ткнул ее куда-то в сторону двери:
— Рази она поймет?.. А мне все одно — поплыву!
— Меня возьмете?
— А веселей будет... чё не взять? Мотор знаешь?
Котельников покачал головой.
— А на гармошке?
— Тоже нет.