Любопытен путь Ницше к этой идее и дальше: тоска по великому и трагическому, утрата реальности, поиски ее — в истории и в будущем, яростное сокрушение этических ценностей — сострадания, жалости и доброты — жажда умаления человека, безумие.
В лице Ницше европейский дух отказался от старых кумиров и «старых добрых идеалов». Когда-нибудь историки не без интереса исследуют, как эта авантюра мысли породила в конце концов авантюру действия…
Ницше особенно любопытен как выражение европейского духа в определенный кризисный момент его развития. В этом отношении он фигура не менее типическая, чем Фауст и Стендаль. В нем философски завершилась величайшая трагедия Европы — утрата человечности. Рожденный Ренессансом гуманизм был ввергнут им в бездну, над которой долго не утихала его отчаянная мольба о новом варварстве.
В конце XIX века в большой европейской литературе четко наметилась тенденция, которую можно назвать усталостью от человека[6]
. Опасность этой тенденции была в том, что она не обнаруживала себя открыто, а выступала в обладающих обаянием иронической и романтической формах. Художники, испытывавшие усталость от человека, обманывали и читателей и себя видимостью красивой мечты о новом человечестве, о новой сильной личности. Выразителями этой тенденции были и Оскар Уайльд, и Кнут Гамсун, и Ибсен, и особенно Ницше. Обожествлявший некогда человека европейский дух теперь от него отвернулся — возможно, это была очередная «хитрость» гегелевского мирового разума, которому требовалось, чтобы великая культура перешла в великую техническую цивилизацию, где нет и не может быть места поклонению человеку.Европейский дух никогда не поклонялся человеку как
Интерес к Ницше сегодняшнего западного мира, с его мощью технологии и немощью человека, не случаен. Аристократическая мораль стала достоянием технократии, «деловых людей». Отношение к вечным ценностям, к «старым скрижалям» современного технократического мышления мало чем отличается по существу от точек зрения Ницше. Но то, что он совершал несколько театрально, с романтическим вызовом, оно делает деловито и буднично. Сегодняшние «деловые люди» переоценивают ценности без шума и песнопений. Несмотря на радужный романтический туман, которым любила окутывать себя аристократическая мораль, она и раньше была, по существу, утилитарна. Эта мораль порождается ощущением собственного могущества и желанием еще большего господства (в Риме — войско, в феодальном обществе — земля, сейчас — техника, организация). «Критерий истинности, — утверждал Ницше, — лежит в повышении чувства могущества». С этой точки зрения современный технологический мир истиннее «минувших миров».
3
Говоря об усталости от человека, я называл выше художников разной судьбы. Уайльд был заточен английским обществом в редингскую тюрьму и потом умер в одиночестве и нищете, чересчур поздно поняв, что добро выше красоты и высшая красота — красота добра. Гамсун дожил до наших дней, стал убежденным фашистом и умер, ничего существенного в мире не поняв. Я абсолютно убежден, что ни Ницше, ни Уайльд никогда не стали бы фашистами. Но в конце XIX столетия и Уайльд, и Гамсун, и Ибсен, и Ницше выражали одну тенденцию. Наиболее законченно и ярко она обнаруживается в Фридрихе Ницше.
Он, как известно, горячо любил Достоевского. Порой мне кажется даже, что и сам создатель «Заратустры» не реальная личность, а дитя художественной фантазии Федора Михайловича Достоевского, герой одного из его романов. Это ощущение углубляется и особенностями духовной судьбы Фридриха Ницше, похожей на духовную судьбу Ивана Карамазова, и тем замечательным обстоятельством, что капитальнейшие идеи немецкого философа — о человекобоге, вечном возвращении, двух нравственностях: господ и рабов, жестокости созидающих — были высказаны до него героями Достоевского: Раскольниковым, Кирилловым, Ставрогиным и Иваном Карамазовым… И не напоминает ли гениальная диалектика отношений между И. Карамазовым и Смердяковым отношения между философией Ницше и фашизмом? (То, что Иван Карамазов совершает на вершинах мысли, Смердяков повторяет с лакейской аккуратностью в низинах жизни.)