Читаем Избранное полностью

Но, напоминая Ивана Карамазова, Ницше мало похож на самого Достоевского, который мечтал не о великом, а о совершенном человеке, а цель человечества видел не в рождении гениев и бессмертного искусства, а в достижении единства и понимания. Оба они бесстрашно заглянули в человеческую душу, но вынесли оттуда: Ницше — великое отвращение, Достоевский — великую боль. Обоих называют «жестокими». Но жестокость их по истокам, по форме и по самой сути резко различна: человек может быть жесток от избытка сострадания и муки беспомощности, как «жесток» был Достоевский, а может быть, жесток от одиночества, непризнания, слабости, которая, возненавидев себя самое, страждет стать силой. Жестокость Ницше? Да. Возможно, она объясняется и тем обстоятельством, что ему не удалось стать художником. Ни сам Ницше, ни его биографы, насколько известно мне, не упоминают об этом его желании, но в ритмах речей Заратустры чувствуется поэт, который больше не в состоянии молчать. Лишь однажды в откровенном письме мелькает сожаление, что как лирик он ничто… Для Ницше с его пафосом самоутверждения, а в поздние годы и дурманом самовлюбленности заявление поразительное. Не тут ли скрыта от мира самая болезненная из его ран? Лично я боюсь людей, которым хотелось и не удалось стать художниками — они бывают порой при «мягком сердце» поразительно жестоки.

Беспомощный и тоскующий художник выявил себя в Ницше, разумеется, и в чем-то несравненно более существенном, чем ритм песнопений возвышенно размышляющего в горах мудреца. Не сумев воплотиться в художественные формы, он с нерастраченными силами, уверенно и, пожалуй, высокомерно вошел в философию. И это оказалось для Ницше-мыслителя на редкость кстати, ибо человеку, утратившему реальность, не сумевшему ее найти, остается одно: поставить на ее место иллюзию. И если человек этот философ, то и иллюзия должна быть особой — мировоззренческой, что ли. Подобную иллюзию Ницше и строил с каждым годом все темпераментнее; он назвал ее кощунственно — жизнь; он отомстил утраченной реальности, дав ее имя собственной иллюзии.

Жизнь в понимании Ницше ничуть не похожа на жизнь в понимании Стендаля или Достоевского, зато у нее немало общего с жизнью в понимании Уайльда или Гамсуна. Это чисто эстетическая ценность, величина которой измеряется некой абстрактной красотой, лишенной социального или этического содержания, красотой без добра и любви к человеку, и не менее абстрактной силой. А поскольку в нашем подлунном мире ничейной красоты не бывает, то красота без добра делается, да извинят мне читатели печальный парадокс, красотой зла. А сила? Чем она больше, тем больше должна быть в ней и человечность, чтобы она из доброй не стала злою. Мощь (даже творческая!), лишенная человечности, — как любовь, лишенная жалости, — подвержена «демоническим уклонам», то есть делается разрушительной (в чем мы неоднократно убеждались, наблюдая и непосредственно ощущая научно-техническую мощь современной действительности). Для Ницше жизнь — это именно красота и сила сами по себе, вне «убивающей их морали». «Моральный человек, — не устает повторять он, — более низкий и более слабый вид сравнительно с безнравственным», «я ценю человека по степени мощи и полноты его воли», «я ценю силу известной воли по тому, какую меру сопротивления, боли, мучений она может перенести и обратить себе на пользу». Ницше пытался убедить себя и читателей, что богатство личности, переливающаяся через край полнота внутренней жизни несовместимы с моралью.

Жизнь как чисто эстетическая ценность — исполинский, наподобие античного, театр, в котором даже с самого дальнего ряда виден отлично Александр Македонский, но легко не заметить Сократа. Чтобы выступать в этом театре, нужны котурны. А афинский мудрец ходил босиком.

Ницше мечтал даже о Цезаре Борджиа. Ему казалось, что, если бы тот стал римским папой, европейская культура не одряхлела бы и не выродилась. Возможно, что Цезарь Борджиа, убивавший людей направо и налево — на улицах, в постелях, на балах и дорогах, соблазнивший родную сестру и весело подмешивавший яд в кушанья, которыми потчевал гостей, возможно, что это действительно обладавшее сильным характером «чудовище безнравственности» было для Ницше «иронической антитезой» современному жалкому, перепуганному насмерть немецкому мещанину. Ницше нравилось раздражать, эпатировать, повергать в ужас «ироническими антитезами». Но, даже понимая это, мы не можем быть равнодушными к его выбору: увлечение Цезарем Борджиа, хотя бы и полемическое, говорит нам о невосполнимых этических потерях, неизбежных при чисто эстетическом восприятии действительности.

Думаю, что Ницше, человек, весьма чуткий к собственному духовному миру, ощущал сам невосполнимые утраты. Сознание их бесило его, заставляло назло себе и окружавшим доходить в «иронических антитезах» до абсурда. В этом есть что-то от душевных надрывов героев Достоевского. Но разве и сам он, повторяю, не кажется рожденным стихией одного из великих романов Федора Михайловича?..

Перейти на страницу:

Похожие книги

Здравствуй, мобилизация! Русский рывок: как и когда?
Здравствуй, мобилизация! Русский рывок: как и когда?

Современное человечество накануне столкновения мировых центров силы за будущую гегемонию на планете. Уходящее в историческое небытие превосходство англосаксов толкает США и «коллективный Запад» на самоубийственные действия против России и китайского «красного дракона».Как наша страна может не только выжить, но и одержать победу в этой борьбе? Только немедленная мобилизация России может ее спасти от современных и будущих угроз. Какой должна быть эта мобилизация, каковы ее главные аспекты, причины и цели, рассуждают известные российские политики, экономисты, военачальники и публицисты: Александр Проханов, Сергей Глазьев, Михаил Делягин, Леонид Ивашов, и другие члены Изборского клуба.

Александр Андреевич Проханов , Владимир Юрьевич Винников , Леонид Григорьевич Ивашов , Михаил Геннадьевич Делягин , Сергей Юрьевич Глазьев

Публицистика