Читаем Избранное полностью

И я с тоской вспоминал Дублин, уютный, дружелюбный, болтливый, разболтанный, коварный, добрососедский, дружеская рука на каждом перекрестке, предательское утешение с другого конца телефонного провода, пуховые перины, где каждой пушинке за сто лет. Проводы Времени. Времяпрепровождение. Общедоступное занятие. Мне оно было по вкусу больше четырех десятилетий. Почему же вдруг приелось? А потому что мне теперь двадцать лет. И меня вдруг осенило: вот чего я со старческой тупостью не предусмотрел в то утро моего чудесного возрождения — что любой другой мужчина или женщина моих преклонных лет должны бы давно утратить вкус к жизни, к любви, к плотским утехам, ко всякому риску, а я, напротив, — Йейтс был прав — терял и терял интерес ко всему, кроме чувственного. Теперь мне нужны были, опять-таки по его словам, прыгучий лосось, косяки макрели, сплетенье юных тел. Может быть, когда я совсем-совсем состарюсь — скажем, достигнув пяти или четырех лет, — мне тоже, как старику Йейтсу, только и радости останется, что в Византии — у него это символ «немеркнущего сознания». Неудивительно, что мои письма Нане были полны любовного томления. А она — это чувствовалось — отвечала уклончиво. Ее течение лет уносило в другую сторону. К Византии? К философии? К материнству? К старению?

Вот я ей позвонил в сентябре. Можно уже, ничего, если я теперь приеду? Ну, что ты, Ана-то еще не уехала! Потерпи, родной, до конца сентября, ладно? В начале октября: скажи, родной, тебе правда так уж хочется вернуться прямо сейчас? Да нет, теперь мне правда хотелось поглядеть на пресловутые краски Осени в Новой Англии. Я позвонил под конец октября, кромешной пьяной ночью. Она дремала, скоро уж вставать, мне виделось ее пышное тело, дышащее теплом. Я слышал ее голос и был с нею рядом. А моя прелесть Ана писала из Кента? Обо мне спрашивала? Да так, между прочим, — писала, что лето было изумительное, жалко, мол, что «отец не смог провести его с нами». Как я понимаю, она ждет не дождется Рождества. «То есть чтобы к Рождеству и духу моего дома не было?» Ну, Биби, а Пасха-то? Я тебя не понял? Ну как, почему бы нам («нам»!) не отправить ее на пасхальные каникулы кататься на лыжах куда-нибудь в Сестриере? Биби! Ты что ж, не помнишь Сестриере, ну, хоть где это, родной, ты забыл наш медовый месяц? Меньше ста миль от Бардонеккьи, от нашего перехода через Альпы, когда ты учинил такую суматоху, что твой Ганнибал. Ты не заболел, Биби, ты что звонишь в такую рань? Я (зевок) еще сплю. Который там у тебя час? А у нас так холодно, и дождь льет. Нана! Почему ты про Пасху? Мы еще до Рождества не дожили. А я, знаешь, тут на днях подумала, что зачем тебе уезжать из Бостона от пакостного ноябрьского снега, раз все равно надо возвращаться к препакостному декабрьскому, зато на Пасху — если, конечно, я уговорю Ану съездить за границу…

До той одинокой ночи я не знал, как может волновать человеческий голос, лишенный четкого смыслового задания, выпущенный на свободу в пустой комнате. По голосу ее было понятно, что мы еще любим друг друга, хоть и на расстоянии. После этого мы стали обмениваться кассетами. В другие одинокие ночи я снова и снова проигрывал ее записи.

Рождественским утром голос из Дублина сказал: «А у нас по-прежнему льет». Я поглядел в окно. Его испещрили лапчатые снежные крапинки.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже