Встречаясь с кем-нибудь после долгой разлуки, мы часто говорим: «А вы ничуть не изменились». Это означает всего-навсего, что мы видим сквозь пелену времени то же, что видели всегда, и, сами старея и снашиваясь, утешаемся мнимой неизменностью других. За сорок с лишним лет, от встречи у фонтанов до воскресенья на Эйлсбери-роуд, она, должно быть, сильно изменилась. Но в тот вечер, попозже, я попросил показать мне ее фотографии фонтанных времен, она достала объемистый альбом — и я поразился, до чего она сохранила свой облик сорокалетней давности. Я даже принялся ее нежно поддразнивать: она, мол, докторесса Фаустина, она продала душу дьяволу за вечную молодость; а особенно впечатляло то, что мне, значит, можно безбоязненно и даже радостно молодеть. Она, конечно, все-таки изменилась: иначе была одета, иначе причесана, чем на фотографиях; скрывала старческое увядание под длинными рукавами — я ведь замечал в зеркале свою обвислую, дряблую плоть от подмышки до локтя, — носила жемчуг в несколько ниток на шее, золотые кольчатые браслеты на сморщенных запястьях. Но это за целых сорок лет; а как же мало перемен принесли, должно быть, те пять, от фонтанов до площади: у нее, конечно, была та же точеная девическая фигура и коротко подстриженные по моде двадцатых годов белокурые волосы, когда она стояла у высокого окна в георгианском стиле и видела сквозь мутные сумерки запертый сад своего прошлого.
— Mal du pays? Да, такие слова я, полуобернувшись, сказала тебе в тот сочельник, но слышала-то я в это время, как Реджи принимает у себя внизу пациентку, леди Бреффни, в девичестве Макмагон. Она была из простых; вышла замуж и заважничала. Она носила своего первого ребенка. Реджи на диво умел обходиться с такими женщинами — сочувствовал, ободрял, очаровывал: на нужный срок он обаятелен с избытком. В былые дни, я уверена, особый секрет его обаяния для беременных заключался в том, что они вздыхали по нему, по такому сильному, высокому, бодрому, атлетически сложенному мужчине, жена которого не может родить ему ребенка — они бы смогли.
Я вернулась к огню от туманного окна, села и сказала тебе: «Я хочу развестись с Реджи». Тебя это шокировало — не потому, что ты был католик и не признавал развода — я же говорю, на мой взгляд ты и тогда, по существу, ни во что не верил, а уж потом, — она лукаво улыбнулась, — и того меньше. Шокировала я тебя, объяснив, что вырвать развод у Реджи можно лишь при одном условии: изображать виновницу придется мне. Ты сразу обозвал его свиньей, а я взяла под защиту. Ведь Реджи вовсе не мерзавец, просто ему плевать на все, кроме спорта и своей работы, и, по мне, пусть бы развод обставляли как угодно, только вот мать с отцом огорчатся, когда мое прелюбодеяние будут обличать в английском суде и смаковать в газетах.
Тут ты вскипел, а внизу зарычал автомобиль, хлопнула входная дверь, и Реджи взбежал к нам по лестнице. Я представила тебя как друга семьи. Он пустил в ход все свое обаяние, да ты ему и правда очень понравился, он выпил с нами грогу и просил его извинить — ему надо, сказал он, бегом бежать к себе в клуб, праздновать там сочельник.
— Хотел бы я припомнить, каков он тогда был.
Она повела глазами и указала на дальнюю стену. Я подошел к портрету. В три четверти, за рабочим столом, опершись на правую руку, левая на подлокотнике кресла, голова повернута к художнику или зрителю, легкая, насмешливая, чуть высокомерная улыбка. Белокурые волосы, голубые глаза, выпяченная нижняя губа, свежий румянец, довольно интересное лицо. Я было подумал, что это Орпен, но тут же вспомнил блистательного орпеновского ученика Лео Уилена.
— Когда написан? — спросил я не оборачиваясь, не отрывая восхищенного взгляда от мастерской работы и любопытной натуры. — Кисти Уилена?
— В тридцать пятом. Да, Уилен был тогда в большой моде.
Я возвратился к камину.
— Очень впечатляет.
— В тот день вы встретились впервые, и он на тебя произвел такое впечатление, что мне даже смешно стало, но я не рассердилась и не удивилась, когда ты после его ухода изумленно спросил: «Развод? По-моему, славный малый. Чем он вам плох?» Я подождала, пока снова грохнула входная дверь и его «бентли» отъехал, потом сказала — и ты был первый и последний человек, которому я это сказала, очень уж в гнусном настроении ты застал меня в тот сочельник: «Всем он хорош, хоть и нудноват, — только он ничего не может. А я хочу иметь детей». Тут он, конечно, был чем слабее, тем сильнее: он ведь знал, что ничего подобного я на суде не скажу. Знал, что я понимаю: не быть ему после этого гинекологом, в Дублине во всяком случае.
Неужели все это правда? Импотент? Тот здоровяк, которого я увидел утром в Росмин-парке? У нее же есть взрослая дочь, Анадиона. И они по-прежнему живут вместе. Разве что Анадиона не его дочь?