Здесь были люди, связанные с традициями и понятиями старой русской интеллигенции, хотя они презирали эти традиции и отрекались от них, как Боргман и Башилов. Были здесь и люди, явившиеся из деревни, но быстро утратившие всякую связь с ней, как Дерюгин, относившийся с тайным изумлением и к самому себе, и к той среде, которая теперь его окружала. Тщедушный и робкий на вид, а в действительности непреклонный, пылкий и поглощенный собою, — он жил, не замечая лишений. Стипендию он тратил на книги. Вот уже два года как он работал над историей русского лубка. В одной из самых страшных комнат Мытнинского общежития он ночами сидел над лубочными картинками — и все писал и переделывал, все был недоволен. Читая доклад, Трубачевский мельком взглянул на него. Он слушал внимательно — длинный, с глазами сектанта, с впалой грудью и маленькой белобрысой головой.
Здесь был Сергей Мирошников, который уже и тогда писал плохие стихи, но еще не был известен. Читая доклад, Трубачевский все время помнил, где он сидит, и старался не смотреть на него, боясь того чувства неясности и беспокойства, которое при встречах с Мирошниковым его всегда тяготило.
Мирошников, Дерюгин, Боргман — все это была одна компания, и в представлении Трубачевского она определялась какой-то длинной, запутанной, приподнятой фразой. Эта фраза пугала его, он чувствовал, что за нею нет ничего или почти ничего. Кроме того, с ними всегда был Башилов, этот скучный подлец, которого он ненавидел.
Но здесь были и другие люди. Вот там, на последней скамейке, сидел Репин, тот самый, возражений которого Трубачевский так боялся. А рядом — Осипов, Танька Эвальд, Климов. Осипов был самый старый студент на факультете. Читая доклад и невольно волнуясь (потому что он дошел до тех мест, в которых не был уверен), Трубачевский остановился взглядом на его внимательном, слушающем лице и уже потом читал только для него, только к нему и обращался. Это и было впечатление, которое Осипов производил на всех…
Сперва над ним подшучивали, называли «отец» или даже «папаша», потом стали уважать. Его нельзя было не уважать. Он в сорок два года бросил мастерские Палаты мер и весов и стал заниматься историей литературы. В таком человеке, уже сделавшем, казалось, больше, чем было в его силах, должна была чувствоваться напряженность, усталость, — а в нем нет. Видно было, что он знает себя. Он даже думал медленно — не потому, что не мог иначе, а потому, что знал, что в его годы нельзя торопиться. Историю литературы он изучал с терпеливым спокойствием человека, всю жизнь: занимавшегося производством точных приборов.
Он слушал доклад, и по спокойно-добродушному лицу его нельзя было заключить, согласен он с Трубачевским или не согласен.
Вот согласна ли Танька — об этом нетрудно было догадаться.
И Трубачевский невольно улыбнулся, заметив, как в одном месте Танька сильно затрясла головой, а потом бросилась записывать возражения, помогая себе языком, бровями и даже носом.
Она первая взяла слово, когда Трубачевский кончил доклад. Отрицая за декабристами роль представителей какого бы то ни было класса, она объявила, что восстание 14 декабря не удалось только потому, что во главе его стояли интеллигенты. Она запнулась на этом слове, курчавые волосы вздрогнули все сразу, и вдруг она заговорила быстро и страстно. Интеллигенция никогда не видела и не понимала, что революцию делают массы. Идеология декабристов была революционна, но в практике их ничего революционного не было. О Рылееве она умолчала.
Путаясь и перебивая себя, Климов объявил, что до тех пор, пока не будет тщательно изучен литературный фон эпохи, вопрос этот решить невозможно. О Рылееве он сказал, что это был плохой поэт, нисколько не характерный для литературного фона эпохи.
Прекрасная розовая девица, с пятнами на щеках, взволнованно моргая, упрекнула Трубачевского в кантианстве.
Потом заговорил Осипов — медленно и как бы с трудом, и, как всегда, все оказалось умнее и глубже. Он упрекнул Татьяну Эвальд в том, что она плохо прочитала Соломатина, который совсем в другом смысле писал об интеллигенции в декабристском движении и который, кстати, сам ничего не понял в классовой природе декабризма. Тихим, но ядовитым голосом он объяснил розовой девице, что такое кантианство и почему к докладу Трубачевского оно не имеет никакого отношения, Понятие «литературный фон» в целях исторической точности он предложил Климову заменить понятием «литературный фонд».
— Я это потому говорю, — тихо добавил он, когда перестали смеяться, — что из литературного фонда, говорят, еще можно кое-что получить, а из литературного фона — ничего.
Сердитый и смешной, похудевший после вчерашней ночи, Трубачевский сидел и все припоминал одну фразу, с которой хотел начать ответ.
«Пропаганда, Рылеев и южные», — написал он на исчерканном листе и, одним ухом слушая Репина, который один сказал что-то в защиту доклада, стал рисовать профиль.
Все складывалось: с этого он начнет, потом кстати ответит Таньке Эвальд, потом о политическом значении поэзии, потом…