Утром, когда Трубачевский решил, что непременно зайдет к приятелю, он по обыкновению все рассказал ему в уме, — нужно было рассказать очень много. Но теперь, едва заговорив, он почувствовал, что наткнулся на эту дверь и что Карташихин не хочет понять его и даже не хочет слушать.
— Ну хорошо, а почему это важно? — сказал он с раздражением, когда Трубачевский рассказал ему о своей неудаче с пушкинской рукописью. — Ты говоришь, важно?
— Очень.
— А по-моему, вздор. Ну, одним стишком больше на свете, допустим, даже хорошим. Стоит ли ради этого копья ломать?
— Замечательно! — сказал Трубачевский. — Это новость. Так, может быть, и всего Пушкина побоку?
— Может быть, и всего. Сейчас не в нем дело.
— Та-ак. Ну, а в чем же сейчас дело?
Вместо ответа Карташихин взял со стола и протянул ему московскую «Правду». Одна из статей была исчеркана карандашом. Слова «пятилетка», «пятилетний план», тогда еще непривычные, повторялись в ней очень часто. На первой полосе газеты была напечатана карта Советского Союза, и у карты был незнакомый вид. Черные квадраты — новые города — стояли там, где они никогда не стояли, Волга впадала в Дон, на Днепре исчезли пороги.
Рассеянно улыбаясь, Трубачевский просмотрел статью.
— Ладно, сегодня не будем спорить. Ты болен.
— Я здоров.
— Нет, ты болен.
Карташихин скинул пальто и встал с кровати. Он потянулся не без труда, потер ладонями лицо, согнул и разогнул руки.
— Ну, садись, — лениво и с угрозой сказал он и, сняв со стула книги, придвинул его к столу. — Я тебе сейчас покажу, как я болен.
Он поставил локоть на стол.
— Иди ты… знаешь куда?
Карташихин посмотрел исподлобья.
— Садись, — сказал он тихо, но таким голосом, что Трубачевский послушался и сел. — Давай руку.
Когда-то они увлекались этой игрой: нужно было поставить локоть на край стола, схватиться ладонь в ладонь и пригибать — чья рука сильнее.
— Честное слово, ошалел, — пробормотал Трубачевский и поставил локоть. Они взялись. Карташихин опустил голову. Волосы упали на лоб. Плечи поднялись. В глазах появился злобный оттенок, и разрез их стал длинный и узкий. Такая сила вдруг стала видна во всей его согнутой, напряженной фигуре, что Трубачевский и рассердился и растерялся. Рука его гнулась. Он задержал дыхание, сердце остановилось. Но было уже поздно. Карташихин пристукнул к столу его руку и встал.
— Ты сжулил, локоть не так поставил, — с досадой сказал Трубачевский.
— Давай еще раз.
— Нет, к черту. Я пойду.
Он был уже в прихожей, и Матвей Ионыч, значительно хмуря брови и все собираясь что-то, спросить, провожал его, когда Карташихин выглянул из дверей.
— Коля, иди-ка сюда, — сказал он. — На минутку.
Трубачевский вернулся.
— Послушай, куда ты пропал в тот вечер — помнишь, когда мы были в баре? Мы тебя не дождались.
— Не дождались! Я вернулся через десять минут.
— Мы решили, что ты пойдешь ее провожать, — равнодушно сказал Карташихин.
— Да я и пошел. И просидел у нее до утра, — самодовольно, и чувствуя, что самодовольно, отвечал Трубачевский.
Карташихин неловко усмехнулся. Он хотел, кажется, сказать что-то, и Трубачевский невольно подался к нему… Но все уже пропало.
Они простились, и огорченный, рассерженный Трубачевский сбежал с лестницы и через дворы-коридоры вышел на улицу Красных зорь.
Ему не хотелось возвращаться домой, и он стал бродить по улицам с тем чувством неопределенного волнения и ожидания, которое все чаще являлось, когда он оставался один.
Люди проходили мимо него, разговаривая и смеясь, трамваи были переполнены, газетчик пел ломающимся мальчишеским голосом: «Вечерняя Красная газета!» Автомобиль остановился у ворот, и полный человек с портфелем, в полувоенном костюме, вышел из него и властным голосом что-то сказал шоферу.
Трубачевский шел и думал, все замечая вокруг и не переставая следить за собою. Что мог он сделать в этом городе и в этой стране? Миллион домов — и в каждом сотни и тысячи людей со своими желаниями, воспоминаниями и страстями. И только в двух или трех знают о том, что он существует на свете.
— Слава… — Он шепотом произнес это слово.
На мосту Равенства он остановился и стал смотреть на Неву.
Вечернее небо отражалось в воде и плыло к Петропавловской крепости, переливаясь на низких волнах. Дул легкий ветер. Ломовики везли лед, он лежал на подводах, голубой и расколотый, похожий на большие кристаллы. Высокие серые камни лежали на набережной, по левую руку от Института мозга, и между ними проложены к Неве узкие рельсы — здесь начинали строить. Пароход подошел к мосту, и матрос, стоявший на корме, потянув за железный стержень, вдруг опустил трубу, и круглый черный дым стал выходить снизу.
Все было так просто, что ему захотелось заплакать. Четверостишие, которое он сложил из бессмысленных строк пушкинского стихотворения, вспомнилось ему. Он прочитал его вслух — не очень громко, но так, что проходившие мимо школьники обернулись и засмеялись.