Читаем Избранное полностью

— Да, я вернулась из подъезда, — ответила Нетти.

И вновь какое-то время в трубке звучала лишь музыка.

— Разве обязательно было так спешить? — спросил затем Кари.

— Обязательно, — сказала Нетти.

— У тебя и одежды-то дома почти не осталось.

— Хватит того, что есть, — сказала Нетти.

— И все чемоданы сданы в багаж.

— Я упаковала вещи в сумку, — сказала Нетти.

— Ну что ж, пока, — сказал Кари.

— Пока, — отозвалась Нетти.

Еще какое-то время слышалась танцевальная музыка, но больше они ничего не сказали друг другу. Оба одновременно положили трубку.

* * *

Когда я захлопнула за собой дверь квартиры, на лестнице было пусто.

— Эгей! — крикнула я.

Ответа не последовало. Я помчалась по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, но и на улице никого не увидела. Я не знала, куда бежать; затем бросилась вдоль по улице вниз. С сумкой в руках, в зимнем пальто в накидку (демисезонное тоже было сдано в багаж), я неслась сквозь ночь.

Нигде ни души, ни звука шагов, лишь перестук моих каблуков. Улица Борш. Улица Сегфю. Улица Эндре Ади. Проспект Мучеников. Улица Бема. Набережная Дуная. И вовсе не я бежала по улицам: бежали деревья, дома, уличные фонари, почтовые ящики, навстречу мне мчался весь город. Я не чувствовала веса сумки, не ощущала тяжести тела. Ноги мои становились все легче, я почти летела, парила в воздухе. Десять лет не бегала я с такой скоростью… Пожалуй, мне его и не догнать уже. Может, он ушел совсем в другую сторону. А возможно, я проскочила мимо, не заметив его на бегу. Я не расстраивалась: все равно он найдет меня. Такие ущербные всегда меня находят. Я бежала, бежала и радовалась этой вновь обретенной свободе.

<p>ЦАРЕВНА ИЕРУСАЛИМСКАЯ</p>

Ресторанчик назывался «Mewa», что значит «чайка».

Солнце припекало жарко, но при этом дул резкий северный ветер, науськивая море против террасы «Мевы». Каждая волна разбивалась на тысячи водяных капель, а каждая капля в свою очередь — на тысячи осколочных брызг, покрывая тончайшими соляными кристалликами скатерть и пестрые тенты, бутылку с водкой и темные очки Ильзы, остатки завтрака на столе и рукопись познанского драматурга.

— Действие первое, картина третья.

Парень из Познани носил оранжево-красный свитер, и у него была такая стрижка, что каждый волосок в отдельности ухитрялся торчать дыбом, обращенный к своей, персонально избранной счастливой звезде. Вдобавок ко всему и зубы у молодого человека были плохие — видимо, тоже в знак некоего протеста: скажем, в знак бунта самих зубов против регулярного стоматологического надзора. Казику достаточно было прослушать две первые картины, чтобы решить для себя: пьесу эту он ставить не будет; однако он и виду не подавал, даже более того, слушал чтение, одобрительно кивая головой. Признательная Ильза в ответ на эти его кивки медленно закрывала и открывала глаза.

Дело в том, что познанское дарование было открыто ею. Парень сочинил уже девятую пьесу. По его собственному признанию, над пьесой можно работать самое большее две недели, поскольку драматургия — это вам не литература, а священный обряд вроде обрезания или принесения человеческих жертв. Как только в авторе остывает творческий пыл — это происходит обычно через две недели, — то к делу приступает (с уничижительной интонацией) драматург. Эта теория привела Ильзу в экстаз. Казик был старше ее на восемнадцать лет; сердцем она была на стороне мужа, а каждой нервной клеточкой солидарна с двадцатилетней молодежью. После первого действия она прервала читку.

— Ну, как твое мнение? — спросила она мужа.

Рутковский задумался.

— Начало пьесы неплохое.

— Ты бы мог ее поставить? — спросила Ильза.

— Почему бы и нет? — вопросом на вопрос ответил Рутковский.

— Вот видите! — бросила Ильза познанскому дарованию, а мужу адресовала благодарную улыбку и опять медленно прикрыла глаза. «За одну эту улыбку я продаю свою честь», — подумал Казик.

Читка пьесы подошла к середине второго действия, когда в глубине ресторана послышался телефонный звонок. На террасу вышла барменша.

— Пана профессора просят к телефону.

Здесь, на взморье, Рутковского называли «паном профессором», в Варшаве он был для всех «паном директором». О том, что он к тому же и писатель, теперь не было известно никому, а молодым вроде этого вот парня из Познани и подавно.

— Кто там опять? — досадливо спросила Ильза.

Звонила Оленька, их дочь, сообщить, что пришла телеграмма. Принес телеграмму ее любимец — почтальон с деревяшкой вместо ноги. Первым делом Оленька похвасталась, что ей было разрешено приподнять штанину и постучать по деревяшке. Затем она вскрыла телеграмму. Девочка все еще была взбудоражена, когда медленно, по слогам, как в школе, читала текст.

— Папа, скажи, пожалуйста, что значит «покончить с собой»? — спросила она затем.

— Это значит, что человек больше не хочет жить, — ответил Казик.

— А почему человек больше не хочет жить?

Казик задумался.

— Потому что у него не осталось близких и ему некого любить, — сказал он.

— Тогда, наверное, я буду жить очень долго, — удовлетворенно заметила Оленька. — Мне есть кого любить!..

— И кого же ты любишь больше всех?

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги