Я уже изнывала, ожидая, когда же она наконец сообщит, что узнала, перестанет томить нас неизвестностью. Что бы с Балинтом ни произошло, - умер, покончил с собой, - я должна знать, что именно, и если нужно оплакать его, то готова настроиться на траур, лишь бы разрешились наконец все сомнения, только бы не метаться больше, раздираемой противоречивыми чувствами. Темеш дала матери воды и хлопотала вокруг нее с таким же добросердечием и невозмутимостью, с каким ухаживала за любым из нас, стоило ему заболеть. Мать понемногу пришла в себя, вытерла слезы, вновь стала нормальным человеком, ответила, что ходила к портнихе заказать платье, однако ей никто не поверил, все прекрасно знали, как не любит она новых вещей, носит только старые, в которых чувствует себя привольно, а ходить на примерку ей испокон веку было лень. Отец махнул рукой; мать частенько говорила неправду, ситуация вроде нынешней была ему куда как знакома, и хотя для него по-прежнему оставалось тайной, где она могла разгуливать в этот холодный вечер и что такое стряслось с Бланкой, но тревога его уже прошла, главное, что мать вернулась, потом и сама сознается, где была и что ее так расстроило, ведь ей ни разу в жизни не удалось сохранить тайну. Темеш ушла в бельевую [64] , Бланка какое-то время сидела, обидевшись, потом поцеловала мать и снова засобиралась, заявив, что ей вместе с компанией нужно еще кое-куда сходить, ее ждут, Отец запротестовал, - пусть останется дома, почитает иди починит белье, сегодня вечером к нам придет Микулаш, не может быть и речи, чтоб в такое время ее не было с нами. Бланка вернулась в нашу комнату надутая, мать прошмыгнула в спальню, я вошла следом, и наконец мы остались вдвоем. Когда я взглянула на нее, она снова лила слезы, но теперь уже начала говорить, то и дело прижимая к глазам платок, чтобы не видеть меня.
Она не знала нового адреса Балинта, поэтому и пошла справиться о нем в больницу. Привратник сообщил ей, что Балинт здесь уже не работает, его перевели, мать ходила из одного помещения в другое, надеясь найти кого-нибудь, кто бы мог ей сообщить, куда его перевели, когда это случилось. Ей удалось поговорить с директором, только что вышедшим с какого-то заседания, он принялся расхваливать ей Бланку, по его характеристике Бланка - существо несколько легкомысленное, но с задатками, ей чужды обывательские предрассудки, заметив где-либо недостатки, она тут же стремится их исправить, даже если лично ей это и тяжело - из-за каких-нибудь детских воспоминаний или ребячьей солидарности. Когда оказалось, что мама не понимает его намеков, он напрямик выложил, что случилось с Балинтом и кто обратил внимание персонала больницы на необходимость его увольнения.
Я не могла взять в толк, о чем она говорит. Я и сейчас еще не могу объяснить, почему смысл ее рассказа тогда ускользал от меня, ведь все было так просто, и почему мне пришлось дважды просить ее досказать до конца эту жалкую повесть, прежде чем я поняла, что наделала Бланка. А когда наконец поняла, вникла в суть услышанного, то без сил опустилась на стул. Никогда до этой минуты я не думала, что наш разрыв окончателен; даже когда я сдернула с пальца и швырнула Балинту обручальное кольцо, я знала - пройдет какое-то время и все разрешится. Теперь надеяться было не на что. Все кончено.
В момент катастрофы, когда удар уже разразился, сознание пытается обороняться, цепляется за какие-то несущественные частности. Словно парализованная, я тупо размышляла о том, как после всего этого буду спать в одной комнате с Бланкой.
Спать с нею в одной комнате мне не пришлось. Когда я повернулась и хотела выйти, то увидела, что за моей спиной на пороге стоит отец и, судя по всему, уже минут пять, как ждет, держа в руках обернутый красной креповой бумагой колокольчик Микулаша, он ведь всегда уходил звонить в спальню, и только мамин рассказ приковал его к порогу. Он прихватил язычок колокольчика, чтобы тот случайно не звякнул и не возвестил нашему дому о начале праздника. Когда я прошла мимо него, он не сказал мне ни слова, только проводил до своей комнаты.
Я снова присела на стул, не держали ноги. Отец не остался со мной, прямо прошел в нашу с Бланкой комнату, по-прежнему с колокольчиком в руках. Он пробыл там довольно долго, я слышала только его голос, и ни звука из ответов Бланки. Когда он вернулся, его бледное лицо раскраснелось, он уселся под Цицероном, снова пододвинул к себе книгу. Мама тоже высунулась из спальни и, - чего я за ней раньше никогда не замечала, - подсела к отцу за стол. В ту минуту это не показалось мне странным, хотя если я и знала кого-нибудь, кто даже близко не подходил к письменному столу или книге, так это была моя мать. Они сидели, как два близнеца, во власти одного и того же раскаяния, одного и того же стыда. Они не заговорили ни со мной, ни друг с другом, не пытаясь искать утешения.