Так и не догадавшись, кто же выдоил монастырскую козу, монах шел по двору, бренча пустой медной посудиной. Мимо его ушей проносились с пасеки пчелы, те, что только вылетали, издавали высокий и резкий звук: жин-н… жин-н… жин-н, а те, что возвращались с полей, обремененные тяжелой ношей, гудели басовито: жы-ын… жы-ын… жы-ын… Он вошел в открытую церковь. Там он предполагал увидеть незнакомца в форменной фуражке и здоровенных красных башмаках, но храм был пуст. На ерусалимку, пожертвованную Анымами, падал солнечный луч, высветляя одного из раввинов — того, который поправлял свой кожаный чулок.
Монах кашлянул, эхо ответило ему кашлем, брякнул ведерком, эхо ответило ему бренчаньем, но того человека в красных башмаках и белесых галифе и след простыл, зато монах уловил звук шагов по траве. Кто-то шел по траве за монастырской стеной, слышалось чье-то тяжелое дыхание. Он поставил медное ведерко вместе с воткнутым в его ухо базиликом на лестнице, ведущей на звонницу, и услышал, как женский голос говорит ему: «Мир вам!»
Он обернулся и в проеме дверей увидел монашек из скального гнезда Разбойна. Беспамятная, раскрасневшись и широко, приветливо улыбаясь, несла на спине свою увечную сестру; через плечо у нее была перекинута пестрая сума. Беспамятная спустила увечную на траву, потом скинула с плеча суму, раскрыла и заглянула в нее. И Доситею тоже сделала знак, чтоб он подошел и заглянул в суму. Он вышел из церкви, приглаживая бороду, которая еще хранила запах базилика.
Увечная монахиня сидела в траве — человеческий обрубок, окутанный печалью. Ему показалось, что она погружена в глубокую задумчивость, и выражение лица у нее было странное — две морщины пролегли на лбу словно знак недоумения. Обычно она бывала живей и улыбалась — хоть и грустно, но все-таки улыбалась, в отличие от своей беспамятной сестры, которая всегда смеялась во весь рот, всегда бывала румяна, шумна и чужда монастырскому покою. Старшая сестра была необыкновенно умна, младшая же часто забывала даже обратную дорогу и потому таскала на себе сестру почти повсюду — та напоминала ей, что пришло время возвращаться домой, и показывала дорогу. Их часто видели из деревни — увечная сидит кулем на берегу среди ив и ракит, а беспамятная идет по берегу с сеткой и ловит раков; она очень ловко ловила раков. Старшая кричала ей, когда пора было кончать, и та кончала. Другой раз видели, как они дергают чечевицу на монастырском поле, беспамятная дергает и сваливает чечевицу в кучу, а увечная сидит посреди чечевицы и время от времени тоже протянет руку и сорвет стручок. Если б беспамятную оставили одну, она, вероятно, дергала бы чечевицу всю ночь, пока не обобрала бы все поле. Человек обычно в любую работу впрягает мускулы, ум и сердце. У монахинь распределение было такое, что одна делала работу мускулов (то есть рук), а другая делала работу ума. Что касается работы сердца, то сердца сестер работали каждое за себя. Трудно сказать, оборачивалось ли это для них страданием или благом. С точки зрения Доситея, это было благо, потому что, как ни навязывала увечная монахиня свою волю беспамятной, когда-то наступал момент, когда беспамятная освобождалась от своего диктатора, отбрасывала ее ум и всецело отдавалась ритму своего сердца.
Беспамятная сообщила монаху, что перед обителью они встретили блудного сына в белесой фуражке и красных башмаках, но что сестра запретила ей разговаривать с ним; да и блудный сын, похоже, не собирался с ними разговаривать, он даже не поздоровался с ними, а свернул с дороги и сделал крюк, пройдя лугом, — видать, боялся встретиться с ними вблизи, чтоб они его не усыновили.
Беспамятная была не совсем беспамятной, в ее сознании, вероятно, было несколько постоянно видимых островков или залитых светом участков, однако они никак не были связаны между собой. Так, например, в ее сознании жил образ блудного сына, она надеялась, что когда-нибудь непременно встретит его и усыновит. Доситей понял, что сестры встретили незнакомца, стоявшего утром в храме, и что беспамятная приняла его за блудного сына.
«Бог милостив!» — неопределенно промолвила увечная, а беспамятная воскликнула: «Пшенка!» — и показала монаху, что у нее в суме.