Было очевидно, что он унаследовал способности отца. Старый учитель музыки был строг и крут во время уроков, зато, когда занятия кончались, он отдавался во власть особой беспредельной и грустной нежности и подолгу беседовал со своим учеником о музыке и ее мастерах или же пускался в воспоминания о собственной жизни.
Боман родился на островке Веен, отец его был садовник и виртуозно играл на гармонике, но Каспар рано ушел из дому и вел бродячую жизнь, зарабатывая отчасти садоводством, отчасти музыкой. Одно время он брал уроки у известного музыканта в Копенгагене, и не исключено, что он бы мог чего-то достичь на музыкальном поприще, однако судьба распорядилась иначе, и теперь он, господи твоя воля, коротал свой век здесь старым, одиноким и бездетным вдовцом. Но черт возьми, почему одиноким, у него же были ученики и друзья, были цветы, да и музыка по-прежнему осталась с ним, а пока у человека есть музыка, у него есть все, что потребно душе.
Небольшая комната Бомана походила на сад. На подоконнике и всюду, где только было место, стояли и висели пышные цветы в горшках, а потолок почти весь был увит зелеными побегами. На стенах висели поблекшие картины и гравюры с изображениями композиторов и музыкантов. Все они, как и сам Боман, с добрым выражением к чему-то прислушивались, но видно было, что лица их могли при случае делаться суровыми и решительными. Это были знаменитые и необыкновенные люди, но почти все они начинали жизнь в нищете, и нередко им приходилось туго. Боман о них говорил, как говорят о старых друзьях, которых помнишь еще детьми, которые выросли у тебя на глазах, раскрылись во всем своем блеске и величии и внезапно ушли из жизни — ведь многие из них умерли молодыми, некоторые просто совсем юными, и это, быть может, лучшие из них.
Как-то раз, придя на урок, Орфей застал Бомана распростертым на облезлом диване. Старик лежал, крепко зажмурив глаза, рот его был искажен непривычной страдальческой гримасой.
— Орфей? — спросил он шепотом. — Садись, посиди, мой мальчик. Это скоро должно пройти, приступ не очень страшный.
Орфей около четверти часа провел в сильном душевном смятении, ему невмоготу было видеть, как тяжко страдает добрый старый учитель. Все цветы, все картины на стенах и большой контрабас в клеенчатой шапочке, похожий на человеческое существо, — все они на свой особый лад, безмолвно и выжидающе, принимали участие в страданиях Бомана. Композиторы будто бы думали: «Да, скверно, но так уж устроена жизнь».
Наконец старик задышал ровнее; переведя дух, он вытянулся на диване, открыл глаза и улыбнулся, сморщив нос:
— Ну, вот и полегчало.
Немного погодя Боман совсем оправился. Он указал на портрет Вебера на стене:
— Да, что тут сказать? Я-то старик, почти уже дряхлый, а вот он, бедняга, всю свою жизнь был хилым, болезненным человеком. Я уж не говорю вон о нем, о Бетховене, величайшем из них всех, он и вовсе оглох, каково, а? И ведь это будучи мужчиной во цвете лет!
Боман тихо покачал головой, и на миг вид у него сделался совершенно растерянный, но затем черты его приобрели решительное выражение, и он приступил к уроку.
Орфей мало-помалу привык ко всем этим лицам на стенах у Бомана, он часто видел их перед своим мысленным взором, а время от времени они являлись ему во сне, то по одному, то целыми группами, иногда вместе с Боманом, а случалось, и в обществе фотографа Сунхольма или же самой Тариры. Далеко не всегда это было приятно, особенно когда с ними приходила Тарира. И уж из рук вон стало плохо, когда Орфей в один прекрасный день заболел корью и слег в постель с высокой температурой. В Бастилию валом повалили с того света мужчины в париках или с длинными, как у женщин, волосами, они улыбались ему, ехидно и двусмысленно подмигивали, и особенно один из них был невыносим, щуплый, с тонким носом, на котором сидели очки в нитевидной оправе, и с огромным меховым воротником. Он все время стоял в углу, в полутьме, моргал глазами и корчил немыслимые рожи.
Боман, узнавший от Морица о странных видениях своего крестника, под вечер пришел в подвал Бастилии и долго сидел у постели мальчугана.
— Мне кажется, этот призрак, о котором он столько говорит, — это, ей-богу, сам Карл Мария фон Вебер! — прошептал Боман с жалостливой улыбкой. — Послушай, Мориц, а может, ему стало бы легче, если б ты поиграл на скрипке? Что-нибудь из Вебера, а? Хотя нет, не знаю. Может, я это глупо придумал!
— Вовсе не глупо, наоборот! — оживился Мориц.
Он принес свою скрипку, и Орфей услышал сквозь дрему, как полились звуки, рождаясь где-то внизу, в глубине, и устремляясь ввысь, и разом стало светло вокруг, и горячечные пришельцы затолпились в дверях, торопясь исчезнуть.
Под конец осталась одна Тарира. Но в бледных глазах ее появилось кроткое выражение, будто и она к чему-то прислушивалась, и вот она подошла к его постели и ласково поправила ему подушку.
— Ты меня не узнаешь, малыш? — спросила она укоризненно и в то же время улыбчиво, и — как же, конечно, Орфей ее узнал — это была совсем не Тарира, а просто его мама!
Часть вторая