И вот сейчас, уходя все дальше и дальше от Востряковского кладбища безлюдным ветреным шоссе к Москве, Михеев припомнил, как однажды они заговорили об этом с Грининой, и она, внимательно выслушав его, сказала:
— Понимаете, Михеев… а ведь то, что вы называете истинной добротой, по-моему, как раз и есть равнодушие…
Он удивленно посмотрел на нее:
— Не совсем понял вас, Вера Владимировна.
Гринина улыбнулась.
— Сейчас поймете. Для этого следует лишь хорошенько вслушаться в слово «равнодушие» и затем вдуматься в него… Ну-у…
Михеев пожал плечами, но мысленно повторил про себя слово…
— А вы лучше вслух, — предложила Гринина.
— Пожалуйста… равнодушие… Ну и что?
— Значит, не слышите… А если так — равно-душие… — Она отчетливо расчленила слово. — Понимаете? Это же от равенства душ. Не так ли?..
— Хм… теперь, кажется, понимаю… — задумчиво произнес Михеев.
— Конечно… А к чему же, по-вашему, как не к равенству душ, равновесию их, стремились и, вероятно, будут стремиться люди?.. Не это ли равенство и определяет… прежде всего… суть истинного добра и доброты?..
— Вы знаете… — неуверенно заговорил после паузы Михеев, — не знаю… Я так не думал…
— Так подумайте, — перебила его Гринина. — Другое дело… И это уже гораздо труднее понять… Каким образом произошло искажение самой сути понятия?.. Отчего… и когда в среде людей…
Увлекаясь, Гринина говорила громко, отрывисто, заметными паузами разрубая каждую фразу: два-три слова подряд и — отчетливая пауза — для вдоха. При этом она вытягивала вперед развернутые ладони и медленно соединяла их, как бы преподнося на ладонях смысл сказанного. Бледное лицо ее, обрамленное темными, с сединой, волосами, хорошело, да и вся она, не по возрасту хрупкая, стройная, в такие минуты удивляла Михеева и непонятно тревожила его.
Тем не менее как о женщине он по-прежнему о Грининой не думал. Вплоть до того октябрьского вечера, когда они после театра пришли к ней домой…
Михееву стало жарко, и он на ходу разворошил шарф… Ему вспомнилось сейчас, как он долго лежал лицом вниз, боясь первого своего движения и первого своего слова, которое ему так или иначе, но придется произнести… Вокруг было очень тихо, и он услышал, как потрескивает под абажуром настольной лампы спираль…
И первой тогда щекочущим его ухо горячим шепотом заговорила она… Гринина шептала ему, что хочет теперь извиниться перед ним… что она… честное слово… думала о нем как об опытном притворщике, который своей неприступностью заманил ее…
— А бабники-то совсем не такие!.. — вдруг громко прыснула она ему в ухо, и Михеев, не выдержав, тоже расхохотался…
— Слы-ышь, земляк!.. — неожиданно резко позвал кто-то Михеева, и он, вздрогнув, мгновенно вернулся на сумеречное шоссе…
К нему навстречу шел какой-то человек в кожаной короткой куртке, а чуть впереди, у обочины тлела тормозными сигналами легковая машина.
— Ну ты, я гляжу, и размечтался… Вырубился капитально… Садись, подвезу… Все веселей на пару-то…
— Спасибо, — смущенно сказал Михеев. — Мне бы в Москву…
— Дак и мне не в Париж… — перебил его человек в куртке. — Садись, сговоримся.
Когда они тронулись и «Волга» набрала приличную скорость, водитель, изучающе покосившись на Михеева, нашарил правой рукой между сиденьями папиросную пачку и радушно предложил:
— Закурим, что ли?
— Некурящий… — мотнул головой Михеев и, помолчав, добавил, чтобы избежать дополнительных расспросов: — Бросил.
— Это путем… — одобрил водитель, — я дак, памаешь ли, смолю почем зря… Веришь, нет, а на день две пачки ни в какую!.. Вот ведь зараза, а?.. Дурная охота, конечно. А с другой стороны, что? Копченое мясо, оно дольше содержится. Так, что ли, земляк?..
— Ну, может быть, и так… — усмехнулся Михеев, подумав про себя о водителе: «Разговорчивый товарищ попался… Не чета моему полярскому шоферу Павлу… Из того подряд трех слов прессом не выдавишь…»
— Во-вот… А сколько тебе лет, а?
Михеев удивился, но ответил сразу:
— Пятьдесят два.
— У-у… Выходит, ты побывалей…
— И что же? — равнодушно поинтересовался Михеев.
— Да как что!.. Я тоже не ясельный… Памаешь, браток, история у меня выходит… И вроде бы знаю я, как мне в ей быть, а потом вроде не очень… Нианс, памаешь, один мешает.
— Что-что, простите? — переспросил Михеев, не поняв слова.
— Нианс, говорю. Ну это тонкость такая… Тебе куда в Москве-то?
— На Сретенку бы.
— Почти по пути… Подвезу. Ты, поди, из начальников будешь?..
— А что?
— Да ничо… Я вот тоже такого вожу. У вас с им шапки одинаковые. Добрый мужик. Плохого ничо не скажу. Мы с ним сладились-то еще давно… Вот он мне сёдня каникулы и устроил. Ехай, говорит, Федор Михайлович, стряхнись… Работа не Алитет. Все про меня знает, как и я про его… Мы еще с ним в Братске начинали. Про Братск-то, конечно, слышал?
— А как же…
— Вот он меня сюда и впустил, в Москву-то вашу… Прописал. Комнатенку выбил. Одиннадцать метров… Мне хватает… Один я покуда. Тебе, наверное, не интересно, а? Кемаришь… Устал, поди?.. Если что, скажи — помолчу.