— Метро? — переспросил он на всякий случай.
Водитель кивнул и добавил:
— Данфер-Рошро…
— Годится, — сказал Кряквин, протягивая водителю пятифранковую купюру.
Взамен он получил билет, который с лязгом пробил в специальном компостере, — уже видел, как это делают при входе другие пассажиры, и сдачу — два франка шестьдесят сантимов никелевыми монетами.
— Сенкью вери мач, — сказал Кряквин и занял отличное место возле окна, забросив на багажную сетку свою ондатровую шапень.
В салоне было довольно уютно, светло и немного пассажиров. Приплясывала, создавая приятный, разымчивый настрой, легкая джазовая музыка. Дождь над Орли припустил посильнее, и замельтешили по стеклам косые, вздрагивающие расплывы.
Мало-мальский опыт заграничных поездок у Кряквина, конечно, имелся: в войну прошагал по Европе до самого Берлина, да и с той поры, как Михеев предложил ему стать вместо Родионова главным инженером комбината, довелось побывать в Швеции, Польше и Чехословакии.
Вот только с языком было плоховато: не знал Кряквин, кроме своего родного, других языков. Хотя вроде бы со словарем более или менее сносно читал по-английски. Обстоятельства заставили в свое время попотеть, когда пришлось готовиться к кандидатскому минимуму. Кое-как столкнул язык на «четверку». Так что элементарно, ну при особой нужде, мог он, конечно, рискнуть кое-что и спросить, и ответить даже на «инглиш», только уж больно не любил рисковать — откровенно стеснялся своего корявого, «маде ин Рязань», произношения.
Немота эта и глухота, естественно, мешали Кряквину полновесно воспринимать заграницу, делая его всякий раз неуклюжим и чересчур напряженным. Уставал он от себя и в Швеции, и в Польше, и в Чехословакии. Зато вот Париж и мимолетно, по большей части из окон увиденная им Франция, как ничто до этого, поразили его. Чем конкретно, он вряд ли сумел бы сформулировать точно, но скорее всего так и непонятой им до конца, какой-то удивительно легкой и безудержно свободной, заражающей всех открытостью во всем. Начиная с улыбок, с изящества движений, с манеры говорить серьезно о пустяках, с привычки чисто по-детски сопереживать то или иное между собой. Даже в преднамеренной гордости и задиристости французов, в их независимом и учтивом отчуждении друг от друга, — все равно, — проглядывала неуловимо заметная, подкупающая доступность.
Во Франции Кряквину было совсем легко. Он даже не заметил, когда перестал быть неуклюжим и напряженным. Французы, к которым ему пришлось обращаться, хотели немедленно понять его и понимали почти с полужеста. Причем понимание это совершалось как-то непринужденно и весело. Кряквин даже поймал себя однажды на мысли, стоя возле гостиничного окна в Латинском квартале и глядя на вечерний Париж сверху, — а в этот момент в окне дома напротив вовсю целовались
Он попытался сравнивать ее со Швецией. Чем, к примеру, запомнилась она ему больше всего? Ну, конечно же, малословной и расчетливо выверенной простотой. Бр-р-р… А Польша и Чехословакия? Эти, пожалуй, чересчур уж нарочитой устремленностью к добрососедству. Тоже не очень… Зато здесь, в Париже, Кряквин неожиданно обнаружил и открыл для себя народ, абсолютно не замечающий тесноты, в которой он живет, и при этом как бы радующийся такой тесноте, сближающей его…
И в Париже, и в Марселе, и в Ницце, где побывала за эти стремительно отгоревшие десять дней их группа, бдительно руководимая товарищем Храмовым, людей было действительно густовато. Порой казалось, что им буквально некуда деться друг от друга. Тем не менее Кряквин не замечал, чтобы густота эта раздражала людей и делала их злыми. Наоборот, думалось Кряквину, от нее-то и возникает, наверное, та самая легкость и открытость людских отношений, благодаря которой Франция становится близкой и доступной для всех, знающих или не знающих ее язык…
Автобус, покачиваясь, ходко катил по Южному шоссе к Парижу. Изредка он терял скорость, причаливал к мокрым стоянкам, подбирая людей, и снова мерцала, горела, распахиваясь за стеклами, раскрашенная огнями реклам темнота. Громко гремел в салоне билетный компостер, пела о чем-то печальном охрипшая певица, Кряквин курил и с удовольствием посматривал по сторонам.
Ему сейчас было очень хорошо. Он не знал точно, куда и зачем едет в Париж, но то, что он был сейчас один, и то, что он ехал в вечерний Париж именно один, странно возбуждало его. «Черт возьми, — думал, мурлыкая себе под нос, Кряквин, — я еду в Париж… Химеры и фантомы! Жить, в общем-то, стоит…» Он представил себе, как расскажет потом, дома, Варюхе о своих парижских похождениях, а она будет серьезно и напуганно смотреть на него своими «педагогическими» глазами и скажет ему под конец:
— Ну и балда же ты, Алексей… Не понимаю… Чо придуриваешь, а?