— Нет, — отвечает женщина. — С прошлого года. Та вон — уже пятый год, а эта, — и она указывает на мусульманку, которая все еще настороженно стоит у ворот, видимо ожидая, чтобы мы поскорее ушли, — эта первая сюда переехала. Пожалуйста, может, зайдете?
Но запах, исходящий из темного коридора, отбивает у матери желание войти в дом. Она спохватывается, что уже поздно, что пора возвращаться, и еще раз окидывает взглядом дом и сад.
— Очень жаль, но мы должны спешить… — извинилась мать; у ворот она остановилась и заговорила с мусульманкой, крича ей в ухо, точно глухой: — Вы не знаете, где сейчас семья Ружичей? Они жили здесь, под нами. Муж, жена и двое детей… Он родом из Травника, был здесь школьным инспектором…
Все три женщины отрицательно покачали головой; в саду появилась четвертая соседка — послушать и посмотреть, что тут происходит, и разговорчивая объясняет ей, в чем дело.
— Из Сараева! — говорит она о нас. — Молодой человек сын ей будет… Двадцать лет тут прожили… — шепчет она, пока мать расспрашивает мусульманку.
— А инженер Янежич? Он в рудничном управлении служил… А налоговый инспектор Бем? Он жил через улицу…
Мать посмотрела на худую, голенастую женщину, подошедшую последней, будто ожидая ответа от нее, но и та отрицательно качнула головой, а мусульманка начала отгонять столпившихся вокруг детей.
— Рабия! Пойди-ка сюда… забери их! — крикнула она девочке, которая попалась нам навстречу на улице.
— А судьи Дидушицкий и Файфер? — продолжала мать. — Кнежич, Пахер, Маркичевич?.. — перечисляла она имена, уже не надеясь получить какой-либо ответ, но тут худощавая женщина, которая до сих пор не разжимала губ, вдруг равнодушно сказала:
— Файфер давно уехал, а Дидушицкого убили ночью, во сне… об этом в газете было.
Теперь удивилась мать — она не слыхала про это, — а я смотрел на худую женщину с острым носом, в темном, наглухо закрытом платье, с крестом на плоской груди и крепко сжатым утиным ртом, догадываясь, что она незамужняя, наверное старая дева.
— Радуловичи переехали в Сараево, — сказала мать. — А Станичи, пристав Гайгер?
Старая дева не знала о них; всем, в том числе и говорунье, стало скучно, дети начали разбредаться; пора было уходить.
— А Новак? Словенец… учитель математики, — еще раз попытала счастья мать. Старая дева отошла на несколько шагов и, приставив руку ко рту, крикнула через ограду:
— Мама… Мама! Госпожа спрашивает об учителе Новаке… Не знаете, где он теперь живет?
С противоположной стороны улицы донесся тонкий, дребезжащий голос. Старая дева поднесла руку к уху.
— Здесь, в Мостаре, — сказала она. — На улице Лиске… где-то около гимназии.
Женщины уже разошлись готовить обед. Мы вышли на улицу. Из окна дома напротив, как из рамы на старинной картине, нам улыбнулась седая старуха в черном и отвесила глубокий поклон.
Мы снова брели одни, в полуденной тишине, по иссушенным, изрытым руслам пересохших улиц. Не слышно скотины, не видно прохожих — солнце спустилось ближе к земле, остановилось и шпарит нам прямо в темя.
Мать шагала, опустив голову, глядя на кончики своих тесных туфель.
— Жаль! — сказала она. — Все идет прахом… Дом обветшал, ореховые деревья срубили. И сад запущен до безобразия, а когда-то это был настоящий парк.
— По-моему, он никогда не мог быть очень большим, — заметил я. В горле пересохло, снова поднялось раздражение, и фраза прозвучала суше, чем мне хотелось.
— Нет, был! — сказала мать. — Я помню, он был гораздо больше: река его подмывает.
— Река же далеко, — сварливо возразил я, посмотрел на часы и добавил довольно сердито: — Уже час… вот мы и к обеду опоздали…
Мать замолчала. Прядь седоватых волос выбилась у нее из-под шляпы и прилипла к потной щеке. Она ссутулилась, из-под жакета с одного бока виднелась кофточка, выбившаяся из юбки.
В гостиницу мы, разумеется, вернулись с опозданием. В ресторане, склонившись над тарелками, уже сидело несколько человек. Два официанта в грязных куртках отмахивались от мух. Обед состоял из обязательного гостиничного гуляша; говядина была жилистая и жесткая, картофель недоварен, у краев тарелок застыл жир, салат был безнадежно увядшим, а скатерть пестрела желтыми пятнами. Ели мы молча, стараясь не звякать вилками о тарелки, выбирая куски посъедобнее, отламывая кусочками черствый, затхлый хлеб, и в конце концов оставили еду почти нетронутой. Было душно, не проветрено, пахло мастикой для пола, окурками и едким дымом дешевых сигарет. Пересохшие губы слиплись; вода в графинах нагрелась и отдавала тиной. Мать украдкой поглядывала на меня, ожидая новых упреков, но усталость и гадливость пересилили во мне раздражение, говорить не хотелось, и поэтому мать сказала сама:
— Жаль… когда-то гостиница была прекрасная, — робко остановилась на полуслове и замолчала.
Мы не знали, куда себя деть, а ведь мы только что приехали. Идти гулять было слишком рано и слишком жарко, и мы поднялись в номер, чтобы отдохнуть.