Когда он вернулся, и немка вертелась уже на кухне с кашей для детей. «Послушайте, Терике, — подошел он к девушке, так как не хотел все же убираться в холодную бельевую без единого слова, — еще день-другой, и я все равно уйду, пока потерпите уж чуть-чуть». «День-другой? Не уйдете вы отсюда, пока не выгонят! — крикнула Тери даже злее, чем обычно, чтоб немка не приняла их разговор за дружескую беседу. — Что вы думаете, какая девушка будет терпеть, если такой пень кружится вокруг нее месяц за месяцем? Не нравится ему, что дверь закрыла! А я всю ночь как должна спать — без печки, с запертой дверью, а то вы и туда ведь вломитесь. Не правда, скажете?» — кричала она злорадно. Лайош, красный от стыда, покосился на немку: вдруг та все понимает, змея. Стало быть, не спала тогда Тери… И столько времени молчала… «Не так вы это поняли», — бормотал он, не зная, как и оправдаться. «Не так поняла? А как надо было понять? Два месяца я грязь за вами чищу, которую вы на башмаках сюда тащите!» Она взяла со шкафа стакан, рука ее коснулась будильника. «Эти паршивые часы тут еще тикают мне днем и ночью!» — вдруг взорвалась она и одним махом смела будильник на пол. Тот жалобно звякнул разбитым стеклом, зазвенел металлическим корпусом. И наконец успокоился настолько, что Лайош смог его поднять. Тиканье смолкло, но в остальном часы были целы. «Этого я от вас не ждал, Терике», — глухо сказал Лайош и, уйдя в берлогу, хлопнул за собой дверью. «Верещите теперь: дерманн да дерманн», — сказал он, слыша злобное кудахтанье в кухне, и сел с будильником на матрац. Если б не отослал он в Сегед те двадцать пенге, тут же ушел бы от них.
На следующий день он принялся за работу еще в полной темноте. Он копал землю с ожесточением: пусть еще три-четыре дня хотя бы не будет снега, он все закончит при таком темпе. Отработает оставшиеся десять пенге — и потом всю жизнь будет плеваться, коли услышит где-нибудь про улицу Альпар. Но через час-два яростной работы лопата в его руках замерла. Он постоял, опершись на нее, потом сел на землю, обхватив колени и глядя на вздутые животы облаков. Его не беспокоило даже, что женщины, вытрясающие пыль на террасе, показывают друг другу на этого лодыря.
Так же он бастовал и с утра в канун рождества, когда хозяйка позвала его: «Я вижу, вы скучаете, Лайош. Идемте-ка с нами, поможете елку принести». Еще неделю назад ему стало бы стыдно, если б в рабочее время ему сказали: что, мол, скучаешь? Сейчас он равнодушно стряхнул грязь с башмаков и, засовывая руки в рукава пальто, побрел не спеша следом за женщинами. Он не спешил их догнать: пускай себе, не в кино идут, как когда-то, когда они рука об руку бежали с горы. Закрыли уже то кино, куда они вместе могли бы пойти.
На Сенной площади в лабиринте ларьков толпился народ. Женщины победнее выходили с рынка, неся под мышкой перевязанные елочки, в другой руке у них висели сумки, туго набитые рождественскими товарами. Были среди сумок и плетенки, с какой он убежал с Большого рынка от той женщины с узлом волос на затылке. Легко было тогда: в лесу приволье, сестра при месте, помогала ему. Теперь не прожить так легко, холод погонит его на рынок, на вокзал, и рано или поздно все равно быть ему в кутузке. «Глядите-ка, Лайош, ваш приятель», — сказала Тери, когда они свернули в один переулок из будок и ларьков. И в самом деле, там, меж двумя будками, почти спрятавшись в щель, стоял Корани. В продранных бриджах, заросший щетиной, с синим лицом, он выглядел куда более жалким, чем летом или хотя бы в день переезда. Он тоже заметил Лайоша и выдвинулся было из своей засады. Но во взгляде Лайоша словно сверкнул нож, который он стиснул в кармане. Корани или неверно понял этот взгляд, или стал уж очень трусливым: он отступил назад. «Не узнаете приятеля, Лайош? — сказала Тери. — Это тот, который к вам приходил, когда мы переезжали». «А вовсе и не тот», — возразил Лайош. «Ну-ну, не отпирайтесь. Стыдно, поди, что с таким босяком дружбу водите», — издевалась Тери. Она и барыне показала на Корани. У того, видно, нечиста была совесть; заметив, что на него смотрят, он спрятался за какой-то толстой бабой.