Фламандская и валлонская литературы — две составляющие литературы Бельгии — развивались не параллельно и взаимодействовали весьма косвенно, подчиняясь скорее центробежным, нежели центростремительным силам. Феномен бельгийской литературы представляет собой некое диалектическое единство: если по общности языка валлонская литература тяготеет к литературе французской, то фламандская осмысливает себя в сопоставлении с нидерландской, не случайно целый ряд исследователей называют ее южнонидерландской литературой. Споры о родовой принадлежности и генетических связях валлонской и фламандской словесности ведутся и по сей день, как в самой Бельгии, так и за ее пределами. Для нас же наиболее существенным является тот факт, что сами фламандцы связывают национальную самобытность своей литературы прежде всего с языком. В силу какой-то исторической насмешки в Бельгии, которая объединила в 1830 году две маленькие свободолюбивые нации, выдержавшие шквалы бесконечных завоевательных войн, государственным был признан только один язык — французский, что сразу, с момента образования государства, создало ложную ситуацию и бумерангом породило так называемое Фламандское движение, главной идеей которого стала борьба за родной язык, против «французского засилья» во всех сферах общественно-политической и культурной жизни страны. Когда-то фламандец Шарль де Костер, дабы быть прочитанным, написал свой великий роман по-французски. Когда к началу XX века Фламандское движение идейно и духовно возглавила группа университетских профессоров, лидером которых стал ректор Гентского университета Аугюст Фермейлен, растущее национальное самосознание выдвинуло иную формулу: «Мы хотим быть фламандцами, чтобы стать европейцами». В первое десятилетие нашего века историческая справедливость наконец восторжествовала, родной язык фламандцев был допущен в государственные учреждения, началось «великое обновление» литературы Фландрии, связанное с именами прозаиков Сирила Бейссе и Стейна Стревелса, поэтов Карела ван де Вустейне и Паула ван Остайена, драматурга Хермана Тейрлинка. Тогда же расходятся пути «большой литературы» и Фламандского движения: первая стремилась соединить самобытность национальных традиций с восприимчивостью ко всему новому и существенному в мировом культурном процессе; второе замкнулось на воспевании славного прошлого, на мифологизации фламандского быта, постепенно все больше склоняясь к сепаратизму и национализму. Теперь известно, куда приводила в XX веке игра с подобными идеями. С ростом нацизма в Германии открылась следующая, пожалуй, самая мрачная, неоднозначная и «деликатная» страница в истории Фламандского движения, увидевшего в «германском единении» с фашизмом возможность разом покончить с «офранцуживанием» Бельгии. «Немецкое завоевание было опаснее всех предыдущих, ибо при поверхностном рассмотрении оно подсказывало идею пресловутого „кровного родства“, а там до коллаборации оставался один шаг»[1]. Иным по сравнению с соседними Нидерландами, где в годы немецко-фашистской оккупации как бы возродились боевые традиции гёзов, был и характер фламандского Сопротивления, что во многом обусловило специфику литературы военного периода. В стране не была, как в Нидерландах, введена профашистская цензура и продолжали выходить в свет произведения, названные впоследствии фламандскими литературоведами «неоромантической литературой», исходным принципом которой служила подмена реальной действительности вымыслом, мечтой, фантазией. Страна разделилась на «черных» и «белых»: сторонников профашистского режима и ушедших в подполье его противников, а посередине оставались, вероятно, «серые» — большинство, сочувствовавшее тем или другим и не смогшее, а может, не захотевшее судить однозначно. Выбор-то предлагался поистине дьявольский: именно в годы оккупации нидерландскому языку, языку фламандской Бельгии, была дана «зеленая улица», с той поры он был укоренен в университетах и школах, вроде бы стимулировалось национальное возрождение; и действительно большое мужество требовалось, чтобы узреть, чьей рукой все эти долгожданные свободы предлагались…
Подсознательно-трагическая ментальность, как бы задним планом сложившаяся в оккупированных странах, дала Освобождению легкий привкус горечи. Во Франции «искупительным огнем» явился экзистенциализм с его проблемой этического выбора, во Фландрии конца 40-х — начала 50-х в литературу вошло поколение, мучимое комплексом вины за «ошибки отцов» и добровольно потащившее в гору сизифов камень запутанных в годы войны нравственных императивов.