— Ну да, для тебя, — говорит Джонни с упреком. — Для Арта, для Дэдэ, для Лэн… Ты знаешь, как это… Да, иногда дверь начинала открываться… Гляди-ка, соломинки поравнялись, заплясали рядом, закружились… Красиво, а?.. Начинала открываться, да… Время… Я говорил тебе, мне кажется, что эта штука время… Бруно, всю жизнь в своей музыке я хотел наконец приоткрыть эту дверь. Хоть немного, хоть щелку… Мне помнится, в Нью-Йорке, как-то ночью… Красное платье. Да, красное, и шло ей удивительно. Так вот, как-то ночью я, Майлз и Холл… Целый час, думаю, мы играли только для самих себя и были дьявольски счастливы… Майлз играл что-то поразительно прекрасное — я чуть со стула не свалился, а потом сам заиграл, закрыл глаза и полетел. Бруно, клянусь, я летел… И слышал, будто где-то далеко-далеко, но в то же время внутри меня или рядом со мной кто-то растет… Нет, не кто-то, не так… Гляди-ка, бутылка заметалась, как чумовая… Нет, не кто-то, мне очень трудно это описать… Пришла какая-то уверенность, ясность, как бывает иногда во сне — понимаешь? — когда все хорошо и просто. Лэн и дочки ждут тебя с индейкой на столе, машина не наезжает на красный свет, и все катится гладко, как бильярдный шар. А я был словно рядом с собой, и для меня не существовало ни Нью-Йорка, ни, главное, времени… не существовало никакого «потом»… На какой-то миг было только «всегда». И невдомек мне было, что все это ложь, что так случилось из-за музыки, она меня унесла, закружила… И только кончил играть — ведь когда-нибудь надо было кончить, бедняга Холл уже доходил за роялем, — в этот самый миг я опять упал в самого себя…
Он всхлипывает, утирает глаза своими грязными руками.
Я же просто не знаю, что делать, уже поздно, с реки тянет сыростью, так легко простудиться.
— Мне кажется, я хотел летать без воздуха, — опять забормотал Джонни. — Кажется, я хотел видеть красное платье Лэн, но без Лэн. А Би умерла, Бруно. Должно быть, ты прав: твоя книжка, наверное, очень хорошая.
— Пойдем, Джонни, я не обижусь, если она тебе не по вкусу.
— Нет, я не про то. Твоя книжка хорошая, потому что… потому что ты не видишь урн, Бруно. Она все равно как игра Сачмо — чистенькая, аккуратная. Тебе не кажется, что игра Сачмо похожа на день ангела или на какое-то благодеяние? А мы… Я сказал тебе, что мне хотелось летать без воздуха. Мне казалось… надо же быть таким идиотом… казалось, придет день — и я найду что-то совсем иное. Я никак не мог успокоиться, думал, что все хорошее вокруг — красное платье Лэн и даже сама Би — это словно ловушки для крыс, не знаю, как сказать по-другому… Крысоловки, чтобы никто никуда не рвался, чтобы, понимаешь, говорили — все на земле прекрасно. Бруно, я думаю, что Лэн и джаз, да, даже джаз, — это как рекламные картинки в журналах, чтобы я забавлялся красивыми штучками и был доволен, как доволен ты своим Парижем, своей женой, своей работой… У меня же — мой сакс… и мой секс, как говорится в твоей книжке. Вроде бы все, что мне нужно. Ловушки, друг… должно же быть что-то другое; не может быть, чтобы мы стояли так близко, почти открыли дверь…
— Одно я тебе скажу — надо давать что можешь, — говорю я, чувствуя себя абсолютным дураком.
— И пока можно, заграбастывать премии «Даун бит», — кивает Джонни. — Да, конечно, да-да, конечно.
Потихоньку я подталкиваю его к площади. К счастью, на углу стоит такси.
— Все равно не хочу я твоего бога, — бормочет Джонни. — И не приставай ко мне с ним, не разрешаю. А если он взаправду стоит по ту сторону двери, нечего туда соваться, будь он проклят. Невелика заслуга попасть на ту сторону, раз он может тебе открыть дверь. Вышибить ее ногами — это да. Разбить кулаками вдребезги, облить ее, мочиться на нее день и ночь. Тогда, в Нью-Йорке, я было поверил, что открыл дверь своей музыкой, но, когда кончил играть, этот проклятый захлопнул ее перед самым моим носом — и все потому, что я никогда ему не молился и в жизни не буду молиться, потому что знать не желаю этого продажного лакея, отворяющего двери за чаевые, этого…
Бедняга Джонни, он еще жалуется, что такие вещи не попадают в книги. А было уже три часа ночи, матерь божья!