Читаем Избранное полностью

Глуше хлюпают колёса в колеях, меркнет свет в подорожных водах; хрипит надсадно правая чека, в нос вторгаются древние запахи ледяной сыри и разопревшего коня. Дремучее дремлет, утомясь недавним любовным припадком. Таинственно течёт лесная ночь, и, как речная в заводи трава, ветви отклоняются по течению. Она въедается всё глубже, зараза сна. Мир опрокидывается, и всё летит из-под ног. Склонясь к себе на мокрые колени, Увадьев дремлет, но и ночная его грёза всё о том же.

По бесплодным пространствам Соти несутся смятение и гомон сплава, а невдалеке, подобные чудовищным кристаллам, мерцают заводские корпуса: там, в шести огромных чёрных ящиках, в тишине укрощенного неистовства происходит медленное рождение целлюлозы. Движутся зубчатые ленты из реки, влача на берег свою ежеминутную добычу; унывно поют стаккера, ссыпая в тёмные монбланы мокрый баланс, и Увадьеву любы вдвойне эти стальные неоскудевающие руки. Сам он, Иван Абрамыч Увадьев, идёт заводским полем сквозь знойную северную непогодицу; одиночество томит и радует его. Ему навстречу огромным, машинным шагом, невозможным наяву, движутся Бураго и Ренне, отец Сузанны; они почему-то смеются и длинными пальцами указывают в него с высот своего страшного роста. До боли в шее он задирает голову, и ледяная изморось брызжет ему в оголившееся горло. «Спешите, спешите, товарищ, вы строите социализм!» — кричит он вверх, стараясь прочесть в глазах их сокровеннейшие мысли. — «Тим-тим…» — басовито и бессмысленно отвечают те, оставляя Увадьева в томительном недоуменьи. Опять они идут, и сапоги их пожирают дорогу, как те каменные бегуны, на бумажной фабричке, где он родился. «Тим-тим!» — нараспев говорит Бураго, вращая белками глаз, выпуклых, как яичная скорлупа, а Ренне вторит ему отрывистым и важным мычанием. «Тим-тим…» — во внезапной ярости кричит и Увадьев, постигая по-своему смысл начавшейся игры, — «тим-тим!» И вот волшебством сна он шагает впереди них, подмигивая ближнему стаккеру, легко и мощно приподнятому над землёй; и машина понимает… Потом рвётся непрочная оболочка сна, и ознобляющий толчок возвращает Увадьева к яви.

Подвода стоит среди тесной поляны, и чёрная копна сена на ней — как высокая иноческая скуфья. Звёзды пропали, точно ссыпала их в мешок всё та же беспутная бабища и сама села на мешке. Дороги нет, под ногами травянисто чвакает весна, и вот уже не разобрать спросонья, в котором веке происходит дело. Ель и ночь. Несколько поодаль Сузанна мужскими словами отчитывает возницу, который тем временем щедрыми охапками натаскивает сена своей клячонке. Увадьев шатко идёт к вознице; всё ещё заслоняют действительность громоздкие образы сна.

Уже не радует мужика вынужденная остановка:

— Эва, конёк малость с дороги сошёл.

— Сам-то где же был, тим-тим?

— Да там, где и ты: во снах рыбку удил!

Мгновенье злость борется в Увадьеве с дремотой.

— Не чуди, Пантелей. Это ты меня, а не я тебя нанимался везти в Макариху. Ищи теперь дорогу, — чортова погонялка!

Мужик странно молчит и вдруг стремительно, не щадя добра, ударяет шапкой оземь:

— Тута, товаришш, ночевать станем. Нельзя ехать: заведут! Тут нечистой силы под каждым корнем напихано! У нас поехал один эдак-то, глянул, а колёс-то под ним и нету…

Увадьев упруго вскакивает на передок:

— …кланяйся деткам, Пантелей! — и уже шарит упавшие вожжи.

Держа лошадёнку под уздцы и чуть не плача, мужик ведёт подводу в крайний мрак ночного бора. Снопы ледяных брызг, хрустких на зубах, извергаются из-под колёс. Лошадёнка фыркает и шарахается чего-то, недоступного немощному глазу человека. Фаворова, который ушёл искать дорогу, всё нет; ему кричат, но он не откликается. Спичек нет, ибо курит только Фаворов, а Увадьев пятые сутки жуёт антикурительные леденцы. Ни ветра, ни неба, ни путеводных звёзд на нём, и лишь где-то по верховьям елей гудит и плещется апрель. Телега снова упирается во мрак; расставя руки, Увадьев пытливо шарит тьму и не узнаёт сперва мокрой, волосатой щеки Пантелея.

— …передеваюсь. Вера у нас такая: заплутался — надо кожух наизнанку вздеть. Ходят… ишь, ишь, выступает как! Эй, кто..? — жалобно кричит мужик и, как ослеплённый, вертит головой.

— Не ори, кому в эту пору в лес охота!

— Они везде, они — где подумал, там и ходят. У нас Пярков эдак-то зашёл да двои сутки бездорожно и маялся. Напослед скитаний выдался он эдак на плешинку лесовую, видит: сидит воин на пёнышке, лапоток обуват. Тут он сразу и смекнул, что Невский Александр…

— Беглый, поди… — угрюмо косится Увадьев, и уже самому ему мнится, будто выступила из-за дерева голая чья-то толстая нога.

— Не, скиток тут его… вот и бродит. Ну, а Пярков-то сам из солдат, подходит, кланяется — дескать, насчёт путинки бы! А воин привстал да как маханёт его ручкой промеж бровов. Так у него руки-ноги дыбом и встали, у Пяркова-то. Из Епы он, коператив по-вашему, вот святителю дух епиный и не понравился…

Приспустив козырёк мехового картуза, Увадьев задумчиво жуёт карамельку:

— Деток-то много наковырял, дудкин сын?

— Четвёртого ожидаем к покрову.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже