— Быть, значит, и деткам дураками: вся порода в тебя, осиновая. Езжай, букалище!..
Сам он, однако, идёт вперёд и осторожно, без предупрежденья, хватает смутительную ногу. Та хитра, она не вырывается, не убегает, она ждала нападения, и Увадьев держит лишь осклизлый свежеобструганный брус. Тьму торопливо разгребают руки. Бревенчатый, на насыпи, не на нонешнюю совесть ставленный частокол охраняет сердце леса. В щелке меж кольев мерцает невзрачный огонёк, поминутно заслоняемый веткой. Весна спустила своих псов: ветры, тихо скуля, лижут снег. Заблудившаяся телега гремит на выпученных корневищах и цепляется осями за стволы. Просека уводит вниз, и здесь является Фаворов; он напрасно пытается закурить: отсырелый табак не принимает огня. В недолгом свете спичек, негаданный, как наважденье, рождается косой деревянный крест. На карте, которая в кармане у Фаворова, нигде не помечен этот тайный скиток.
Двое недружно бьют сапогами в ворота. Идут какие-то куски времени; ни окрика, ни псиного лая, да и елозящих шорохов за воротами не отличить сперва от разнозвучных журчаний апреля. Потом в проёме квадратного оконца, прорубленного на высоте плеча, возникает рука с фонарём, а за нею тянется кудлатая рыжая голова в скуфейке. Глаза смотрят в глаза. Пантелей шумно крестится и кланяется огню.
— Пошто в ворота бубните?.. грабители, аль грабленые? — дерзко кричит монашек: видение женщины ошеломляет его и понукает на эту стремительную дерзость. — Нам и собственных блох прокормить нечем!
— Отпирай, инженеры мы, — глухо говорит Фаворов и тычет пальцем в форменную свою фуражку.
Фонарь качается, и вся вселенная раскачивается вокруг него.
— Дозвольте, у игумена благословлюсь сперва…
Со стуком падает окошко, снова уныние и гулкая весенняя капель. Карамелька во рту Увадьева пахнет скверными духами и прилипает к зубам; украдкой от Сузанны он отдирает её ногтем. Ворота раскрываются настежь; сутулый и в рваном полушубке поверх манатьи низко кланяется новоприбывшим. И уже не дерзко, а плачевно суетится в фонаре заморённый великопостный огонёк.
— За молитв святых отец наших… помилуй нас! — Монах напрасно ждёт ответного аминя, а рыжий спутник его гневно потрясает фонарём, но тот отводит его в сторону повелительной рукой и новым поклоном извиняется за неразумие младшего. — Дорогу ищете?
— В Макариху плыли, гражданин игумен, — объясняет Увадьев.
— На полунощнице игумен… а в Макариху, эва, через реку. Только лёд опаслив ноне: весь во швах да в промоинах. Сидеть вам тут до воды… — Исподлобья он смотрит на Сузанну, и, видимо, желанье укрыть живых от непогоды превозмогает в нём запреты святителей вводить женщину в обитель. — Пожалуйте, в дом божий все вхожи… — Придерживая визгливую половинку ворот, он даёт знак Пантелею ввести подводу.
Отсырелые постройки пахнут мокрым деревом и пронзительным весенним навозом. В крохотной звоннице медноголосо кричит ветер. Через грязь ведут высокие мостки. Непогода усиливается, и тем слаще терпкое тепло келий.
— Могильная у вас тишина, отец, — для почину говорит Увадьев.
— Приличествует монаху могила, — эхом вторит старик, смущая гостя новым поклоном.
— Вы не кланяйтесь, не становой… не люблю.
— Не тебе, а высокому облику, что тебе на подержание дан, поклоняюсь!
Увадьеву хочется возражать много и увесисто, но распахивается дверь в тепло и сон… ослабшая рука покорно тянется к скобке. Рыжий монашек пропускает гостей вперёд. Дверь закрывается, как прочитанная страница, и опять овладевает округой хлопотливая суетня весны.
Стоят леса тёмные от земли и до неба, а на небе ночь. Незримо глазу положен на небе ковш; ползёт ковш ко краю; выливаются на жадную землю сон, покой и тишь. Мир спит, и никому не ведомо в нём про укрывшихся в длинных призёмистых избах чёрных мужиков… Было время, соловьиным щекотом встречал лес буйные весенние набеги, но состарилась лиственная молодь, одолела её могучая хвоя, и сны иные стали ночевать в их омрачённых мудростью верхушках. В ту пору зелёной младости сошлись на этом месте блаженный Мелетий, который умер впоследствии, наколовшись о змею, да ещё Спиридон, что значит круглая плетёная корзина. Бегунов из мира, приманила их девическая нетронутость места, они и стали зачинателями этой северной Фиваиды.
К ним, как ручейки к самородному озерку, притекали разные люди, которые тоже не нашли, чем обольститься на этой удивительной земле. Сбежались ручейки воедино, и вышла тихая, угрюмая река, её истоки затерялись в людских низинках, а устьем приникла она к той обширной голубой чаще, откуда извечно утолял жажду ветхий человек. Жили бедно, жили впроголодь; гнали смолу, продавали меды на спасов, ибо монаху стыдно пчеловодом не быть, и долгие годы ни урядники, ни богомольцы не нарушали обительского уединения. Ночными призраками, бездорожьем, ядовитыми выпареньями болот бог охранял своё гнездовье.