Внезапная немочь разлилась по телу казначея; спотыкаясь, он бежал по цельным грязям и вдруг негаданным образом оказался на берегу. В этот именно час тронулась Соть, а Балунь ещё тужилась и синела, как нерожалая баба. Плотными хлопьями туман оседал на ветвях, расстилаясь от реки к реке. Мир покорно и леностно растворялся в нём, и, казалось, наступала та первозданная муть, в которой была разболтана когда-то вся последующая история людей, строительств и городов. Глухой треск наполнял ночь; огонёк из Макарихи потерянно сиял в тумане, как заблудившаяся звездёнка. Со страхом слушал Вассиан ворчливое пробуждение реки… Книголюбу, ведомы ему были обличье и повадки всех именитых бесов, но этот не походил ни на одного из них; он тогда не знал, что на деле ещё большая их разделяет пропасть, чем та, которая лежит между чортом и монахом. Уже ссорясь с разумом, всё домогался он имени новоявленного беса, а беса звали
Утром, заново вылупливаясь из небытия, вещи выглядели с наивной и несмелой новизною; вот также и человек тотчас по сотвореньи умел только петь и пел не краше петуха. Дул гулкий, мокрый ветер; слышалось в нём и сдержанное рычанье вод и тягучие жалобы лесов, напоённых предвестьем гибели; мягкий, как тёплая вода, он озноблял. С обеда Увадьева потянуло на тот песчаный мысок, под которым с Сотью сливалась нешустрая Балунь. Обе они, малые сродницы великой реки, долгие лесные вёрсты текли извилисто, как бы отыскивая друг друга, и самое слияние их походило на робкое объятье двух разлучённых однажды сестёр. Сюда, на ветхую скамью, часто приходили, наверно, скитские старики любоваться на закаты, величавые, как вечность.
Воистину краше Соти не обрести было Вассиану места на земле. Огромными пространствами владел здесь глаз; они порождали пугающее желание подняться над ними и лететь. Было холодно наедине с этой пустыней и с первобытным небом, повисшим над ней. Увадьев сидел тут долго, изредка потирая охолодевшие руки и созерцая могучую синюю шерсть лесов, в которой только что начали простригать дороги; он сидел неподвижно, точно пришитый гвоздями, и только приход Фаворова всколыхнул его оцепенение.
— Простор-то… прямо хоть апокалипсис новый пиши! — крикнул он с узкой ступенчатой тропки, внизу которой ещё чернел на снегу костяк прошлогоднего парома. — Глаза ломит простором…
— Ещё пиво хорошо тут пить, — минуту спустя откликнулся Увадьев.
Фаворов с кроткой неприязнью покосился на этого обмозолившегося человека, которым новорождённая идея замахивалась на обветшалый мир. Самого его восхищала всяческая пустыня своею отречённой красотой и ещё той обманчивой свободой развития, которая существует только в природе; он верил, что Увадьев одобрит её лишь тогда, когда через неё, заасфальтированную, проедут на велосипедах загорелые смеющиеся комсомольцы, и со скукой отвернулся в сторону деревушки. Раскинутая на скатах небольшого холма, она цветом отсырелых кровель, державших кое-где клочья снега, удивительно напоминала разломленный ржаной ломоть, густо посыпанный солью.
— Съедим ломоток-то, — кивнул он потом на обречённую Макариху. — Смотрите, там разместится лесная биржа… вот, где баба идёт с вёдрами. Варочный корпус будет там, где собака. Стихия… не боязно?
— Ничего, глаза стращают, а руки делают, — всё так же односложно, не своими даже словами, ответил Увадьев, и Фаворов с любопытством обернулся.
Вкруг скамьи, по песку, ещё рябому от апрельской капели, лежали узкие, немужские следы; Увадьев изучал их с тяжким и недоверчивым вниманьем. Для обоих имя этой женщины, побывавшей тут часом раньше, звучало одинаково необыкновенно, но в одном оно поселяло волнение почти такое же, как вот эти корявенькие, набухшие прутики бересклета, сбегавшего к реке, а другой был готов глумиться над ним, потому что в этом заключалась его единственная оборона. Вдруг Увадьев встал и мгновенье прислушивался к самому себе.
— Пойдём… пучит меня от ихнего гороху.
Горох в эту великопостную неделю был единственной едой в скиту, где порой и вода именовалась пищей.
Здесь-то, на опрятной дороге, засыпанной крупным речным песком, и нагнал их посланец от игумена, тот неласковый рыжак, с которым познакомились ночью. Засунув руки за широкий кожаный пояс, деливший его злое и быстрое тело пополам, он остановился в нескольких шагах и выжидательно молчал.
— Подходи, парень, не бойся. Мы тоже живые… — бросил для начала Увадьев.
— Игумен велел на задушевную беседу привесть.
— Душу мы тут спасать не собираемся! — подзадорил Фаворов.
— Значит, губить её здесь собираетесь?
Он кидал слова с небрежной силой и, раскидав скудный запас, сбирался бежать, но Увадьев задержал его мимолётным вопросом, и они пошли вместе.
— Парень молодой, тебе бы в миру куралесить!
— Ношу бремя моё, пока ног хватат, — недружелюбно усмехнулся монах.
— Что ж, в ногах ума нет. Как зовут-то тебя?
— Геласий я.
— Вот, и имя-то тебе какое приклепали, чудн'oе. Даже как-то на алюминий похоже!
— Геласий — значит смеющийся, — резко и вызывающе сказал дикарь.
Увадьев многозначительно переглянулся с Фаворовым.