Было такое ощущение, будто мы уже виделись когда-то, знали друг друга раньше, сохранив о том времени приятные воспоминания. Девушка взглянула на меня, как бы бросая вызов; черты ее лица постепенно растворялись в меркнущем свете, но вызов словно исходил не только от ее взгляда, но и от надменной фигуры, блеска никелированного велосипеда, пейзажа с шале в швейцарском стиле, легиструмов[45]
и молодых эвкалиптов, белеющих молочно-кремоватыми стволами. Но это продолжалось лишь мгновение: все же она и ее странное поведение никак не сочетались с тем, что нас окружало. Сев на велосипед, она поехала, мелькая за гортензиями, за пустыми, выкрашенными в голубой цвет скамейками, минуя машины, стоящие у отеля.Я выколотил трубку, продолжая смотреть на медленно угасавшее между деревьями солнце. Я уже знал, и знал слишком хорошо, что
У двери своего номера я обнаружил конверт от администрации гостиницы с вложенным в него счетом за две недели. Я подобрал конверт и поймал себя на мысли, что испытываю странное умиротворение, вдыхая аромат жимолости, постепенно проникавший в комнату; я ощущал себя одиноким и словно ждал чего-то, не имея никакого нового повода для печали. Я зажег спичку, зачем-то перечитал висевшую на двери табличку «Avis aux passagers»[46]
и закурил трубку. Долго мыл руки в ванной, играя с куском мыла и разглядывая себя в зеркале, висевшем над раковиной, почти в темноте, пока не различил наконец отражение худого небритого бледного лица — наверное, единственного незагорелого лица на этом курорте. Да, это было мое лицо, и события последних месяцев почти не оставили на нем следа. Кто-то, напевая, прошел по саду. Привычка играть с мылом, как я обнаружил, появилась у меня после смерти Хулиана, возможно даже в ту, последнюю ночь, которую я провел у гроба. Войдя в спальню, я выдвинул ногой из-под кровати чемодан и раскрыл его. Это стало ритуалом, каким-то дурацким ритуалом; но, возможно, так было легче: я как бы избрал некую форму сумасшествия — пока или она не изживет себя, или я себя не измотаю. Я начал лихорадочно рыться в чемодане, раздвигая вещи, книги, наконец руки мои прикоснулись к сложенной пополам газете. Заметку я знал наизусть; это была самая справедливая и в то же время самая ложная — во всяком случае, самая почтительная — заметка из всех опубликованных. Пододвинув кресло к свету, я застыл, не отводя взгляда от черного заголовка во всю страницу, начавшую выцветать: СКРЫВАВШИЙСЯ КАССИР КОНЧАЕТ ЖИЗНЬ САМОУБИЙСТВОМ. А внизу фотография: сероватые пятна соединялись в лицо мужчины, взиравшего на мир с неким изумлением, — губы, казалось, вот-вот дрогнут в улыбке под опущенными вниз кончиками усов. Я ощутил ту же опустошенность, что и несколько минут назад, когда подумал о девушке как о возможном начале какой-то новой фразы, которая прозвучала бы совсем в ином пространстве. Мое же пространство — это особый мир, неизменный и тесный. В нем не уместились бы ни иная привязанность, ни иной человек; в нем немыслим был даже разговор, не относящийся к этому призраку с безвольно повисшими усами. Иногда этот призрак — именно он — разрешал мне выбирать между Хулианом и Скрывавшимся Кассиром. Принято считать, что старший брат оказывает или может оказывать влияние на младшего. Хулиан — во всяком случае, месяц назад — был старше меня на пять лет. И однако, мне кажется… Я, может быть, родился и жил, чтобы разрушить его положение единственного сына; возможно, я вынудил его — из-за моей прихоти, равнодушия и почти полной безответственности — превратиться в того, кем он стал: сначала в жалкого служаку, гордящегося своим продвижением, потом — в вора. А также, наконец, и в того, другого — покойника, совсем не старого, на которого глазели все, но только я мог узнать в нем брата.