— Вы знаете эти гениальные стихи? Как она могла написать их? Вы знаете, чьи это стихи?
Он секунду помолчал. Не дождавшись ответа, приостановился, поднял свою крупную руку, раскрыл ладонь, будто передавая что-то, и с каким-то благоговением, притихшим голосом сказал:
— Это же Анна Андреевна.
Сам смотрел на меня — какое это произвело впечатление. После паузы — в одно дыхание — продолжал:
— Ахматова. Как она могла! Как могла!.. А это ее помните?
— Сколько раз, должно быть, вспоминала она это стихотворение за всю свою жизнь! Это же… Это же…
Он искал определения чему-то, что хорошо чувствовал. Не нашел. И сказал только:
— Господи, она же была женщина!
Потом звучали Байрон и Лермонтов, Шелли и вновь Пушкин, Есенин и Лонгфелло, Гейне и Беранже… Звучали восточная мудрость Тагора и щемящие думы украинского Кобзаря…
До этого вечера я встречал несколько людей, хорошо знающих поэзию. Но чтобы столько помнить наизусть, так тонко чувствовать и понимать стихи и самим чтением передавать эти свои чувства и понимание, подчинять им слушателя, — нет, это я не встречал ни у кого, кроме Николая Ивановича.
Подумалось о трудном пути его в поэзию, о том, что путь его потому и труден был, что Николай Иванович глубоко понимает истинное значение поэзии.
И по-новому зазвучали тогда для меня строки:
Думал я и о мучительных ночах над рукописями и о еще более мучительных утрах, когда эти выстраданные рукописи надо собственноручно уничтожить. Уничтожить, так и не добившись того, чего хотел добиться. Не достигнув того, что, кажется, хорошо чувствовал и видел мысленным взглядом. Не достигнув того, вечного, как он сказал.
Мы вернулись в гостиницу за полночь. Швейцару пришлось открывать нам дверь. Прощаясь, Николай Иванович спросил:
— Скажите, о чем вы думаете сейчас?
Я смутился. Потом ответил:
— Удивляюсь тому, что вы столько помните. И еще знаете о чем? Вот мы были в сквере. Он называется Кольцовским. А в центре его — Никитин. Отвернулся от Кольцова, сидит спиной к нему. И я думаю: зачем людям понадобилось так сделать? Почему они не задумаются над этим?
— Да, да. Я и не заметил. Гм… как же это?.. А знаете, вы пришлите-ка мне свои книжки. Хорошо?
Книжки я ему не послал. Не смог. Видимо, потому же, почему не смог и читать.
Но он все же их прочитал. Два года спустя принимали в Союз писателей большую группу молодых литераторов. Среди них был и я. Всех нас пригласили на заседание приемной комиссии в правление Союза писателей РСФСР. С обзором наших книг выступил секретарь правления Николай Иванович Рыленков. Выступил, стремясь доброе сказать о каждом.
Хотелось тут же поблагодарить его. Но я почему-то не подошел к нему. Позже жалел, что не поблагодарил. И теперь жалею. Еще больше.
ЧАС У СЕЛЬВИНСКОГО
Май 1966 года был на редкость теплый. Я жил тогда в Подмосковье, в Доме творчества «Переделкино».
Как-то перед обедом я вышел прогуляться. Сошел с крыльца и направился было к библиотеке. У колонны, в тени, стоял Сельвинский с незнакомым мне литератором. Он, Корней Чуковский, Степан Щипачев, Павел Нилин, Петр Сажин частенько заходили в Дом творчества. Их приглашали на чай.
Сельвинский стоял грузноватый, в легкой пижаме с распахнутым воротом, опираясь на тяжелую палку.
Я прошел мимо. И вдруг меня окликнули:
— Шевченко! Вам телеграмма!
Крикнула гардеробщица, которая обычно принимала почту.
Я вернулся. Прочитал телеграмму. Друг поздравлял с Днем печати. Снова прошел мимо Сельвинского. И тут он меня остановил:
— Так вы — Шевченко?
— Да, — ответил я.
— Позвольте представиться: кавалер двух инфарктов Илья Сельвинский.
Он лукаво улыбнулся. Открылись белые ровные зубы.
— Я вас хорошо знаю, — сказал я. — Как поэта, конечно. А вот как кавалера…
Он не дал мне закончить фразу.
— Скажите, Шевченко, вы кто? Поэт? Прозаик?
— Пишу стихи, — ответил я.