А вот эта, куда более привлекательная, невысокая, белокурая, не первой молодости — вовсе не первой молодости, ей, пожалуй, под пятьдесят, — стоит возле какой-то статуи с белой птицей на голове? Мне она сразу приглянулась. Чайки. Дальние крики чаек. Я долго смотрел на нее. Я чувствовал, что, будь я помоложе, мне бы она потребовалась в большом количестве, — и очень расстроился, просмотрев весь толстый альбом от начала до конца и от конца к началу и не обнаружив больше ни одной ее фотографии. На обороте этого снимка опять-таки стояла одна буква — «А.», и на лицевой стороне, внизу, написано было слово «Чайки»; мол, очень художественное фото, потому и хранится — а это вряд ли, совсем плохонькая была фотография, типичный любительский снимок, застревающий среди других как напоминание о каком-то месте, событии, человеке. Я взял лупу, чтобы вглядеться в лицо женщины, и сразу узнал статую — памятник Уильяму Гарвею, ученому семнадцатого века, открывшему кровообращение. Я, помнится, писал статью к трехсотлетию его смерти в 1957 году. Припомнил я это разочарованно — зря я, значит, заподозрил тут лирическую подоплеку. Но, поразмыслив, остался доволен: предусмотрительно. Положим, некто будет с особым вниманием перелистывать альбом и спросит: «При чем здесь этот снимок?» — а я взгляну и небрежно брошу: «Как то есть? Это же Уильям Гарвей!»
Затем я навел лупу на ее лицо, произнес «фонтаны» и подумал «лошади». Через плечо у нее висел футляр с биноклем. Мы, наверно, были на скачках в Фолкстоне. Но при чем тогда «фонтаны»?
Кажется, именно в тот миг я, дрожа, как пес в погоне за добычей, проскочил вражеские заслоны и оказался, опередив самих богов, на бескрайних и неохраняемых просторах, где целостная, нерушимая память трепетно дремлет, точно струна арфы, и сообщает сознанию образы: скачущие лошади, озеро или дрожащий переливчатый ореол в водяной пыли фонтана, который, чуть лишь я сосредоточился, поник, словно вдруг перевернули кран. Ибо тогда, как и потом, тщетно стал бы я стремиться и силиться вызвать в памяти кентские скачки, фонтаны Версаля, Холируда, виллы д’Эсте или даже фонтанную музыку Респиги.
А.? Лошади? Фонтаны? В пятьдесят седьмом? Я накинулся на свой дневник 1957 года. Вот оно, в сентябре: «Фолкстон. А.». Арабелла? Антея? Альма? Анна? Весь тот день я только и делал, что прочесывал дневник, страницу за страницей, в тщетных поисках пленительной первой буквы алфавита. Короче, на другое утро я обнаружил открытку с фонтанами на Трафальгар-сквер — прежде я не обратил на нее внимания. Она была адресована мне через «Ивнинг газетт», Колчестер, Эссекс, и содержала всего одну небрежно нацарапанную шутливую (?), кокетливую (?) фразу: Je meure de soif auprès de la fontaine [4]
. И подписана крупным размашистым «А». Датирована, однако же, июнем 1924-го. За тридцать три года до поездки в Фолкстон! Да, но мое фото в заломленной панаме — тоже ведь простывший след лета 1924-го? Я проверил: нет, ошибка. То было в апреле, а по вечному календарю дополнительно выяснилось, что Пасха в 1924 году была 20-го, через два дня после зафиксированного в дневнике беспокойного свидания с К. на вокзале Виктория. Никакой связи с открыткой А., полученной два месяца спустя. Вернее сказать, никакой очевидной связи.Про К. ностальгия поведала мне одно — когда я, откинувшись в кресле, ощутил промозглый холод далекого апрельского утра на вокзальном перроне: угольная пыль, паровозный пар, лязг стали, запах рыбы, шарканье подошв, глухое эхо отгремевших поездов и отзвучавших голосов былых бессчетных пассажиров. Мне открылось, что К. была «она» и что она опаздывала. Ни с Келвином, ни с Колином, ни с Клайвом не могло у меня быть обоюдных воспоминаний о восторженном выдохе «О, боже мой» поутру за моим плечом; я глядел из окна поверх крыш Палланцы на яркое небо и оснеженные горы, а внизу под нами сияла озерная ширь с кипарисовыми островками, окруженная зарослями олеандров, азалий и камелий, — прощай же, лондонская сырость, прощай издали, из-за Альп, от зрелища утреннего преображения природы. Про А. не открылось мне ничего — ни намека. Быть может, когда-то я жизни без нее не представлял. А теперь — что проку в палой осенней листве?