Где находится «бывший соцвред», добравшийся до Волгоканала «собственным убеждением», по-прежнему неизвестно.
Быть может, книгу эту купил у выхода из шахты парень в брезентовой шляпе и богатырских сапогах — усталый, мокрый и радостный проходчик Ежак.
Быть может, книга сунута в карман форменной куртки, а хозяин ее осторожно и зорко ведет поезд по гулким тоннелям метро.
А возможно, что, кончив работу, молодой дежурный одного из подземных дворцов слез в Сокольниках, лег на траву и хохочет, узнав себя в авторе жалобы.
Где вы, Ежак?
Арифметика
Прежде чем выдать Рябченко двустволку и четыре патрона с волчьей дробью, правленцы колхоза жестоко поспорили.
С одной стороны, кажется, лучше сторожа не найти. Хоть к самому Госбанку ставь старика. Батрак… Крючник Самарского затона.
Старожил. Верно, нажил к шестому десятку грыжу, но вытаскивать риковский «фордишко» из грязи все же звали Рябченко. Впрочем, старик — слов нет.
С другой стороны — полукалека. На левой руке вместо пятка один палец остался. И тот в полевых работах ни к чему — мизинец паршивенький… Шутка ли, два амбара с зерном. На днях выезжать в поле. А у сторожа вместо руки — одна култышка.
Спорили до сухоты в глотках, пока председатель не вызвал самого кандидата в сторожа. Огромный, как звонница, Рябченко тотчас явился, счищая с рубахи рыжий конский волос. Между делом собирал старик по конюшням вычес на экспорт, — к осени обещали ему отрез на штаны.
Все уставились на рябченковскую култышку с бобылем-мизинцем, а председатель сразу спросил:
— Тут народ хочет констатировать. Инвалид ты или еще не вполне, и по какой причине пальцев нет.
Рябченко покосился на култышку.
— Это — Федор Игнатьича… то есть Федьки Полосухина дело… Арифметике меня обучал.
— Арифметике?
— Ей самой, — равнодушно ответил Рябченко. — Кто из старожилов, тому это известно. Однако могу объяснить.
Он потеснил сидевших вдоль стенки и, глядя на катанки, рассказал забытую в 1933 году историю полосухинской арифметики.
— Чтобы не соврать, в тысяча девятьсот четырнадцатом году решил я уйти наконец от Полосухина. Объявил хозяину о желании, а Федор Игнатьевич возьми да упрись: «Добатрачивай у меня до покрова, тогда получишь два мешка пшеницы и головки яловочные… Нет — от ворот поворот!» Так и не дал. Вот тут и, вышла арифметика.
По молодости, второпях решил я свое же заработанное у Полосухина скрасть… Мешок унес, а на втором попался. Навалились на меня втроем, то есть сам Полосухин, сын Григорий и мельник, полосухинский зять.
Навалились, связали. А сам Федор Игнатьевич волосы мне закрутил и спрашивает: «Ну, дружок, арифметику знаешь?» — «Нет, отвечаю, не знаю, Федор Игнатьевич». — «А это, дружок, дело не трудное… Я тебя научу, до старости не забудешь».
Говорит, а сам волокет меня к чурбашку — два года я на нем хворост рубил, — а сыну приказывает (парнишка был рябенький, картавый, лет семнадцати): «Принеси, Гриша, топор, смотри, как воров учить надо».
Я догадываюсь, в чем дело, и начинаю во весь голос просить: «Федор Игнатьевич, прости, не заставь в калеках ходить». Только пролетают слова мои мимо. Кричи не кричи — хутор на отлете.
«Разве я зверь, отвечает, не тело, душу жалею… Сколько украл? Два мешка, дважды два — четыре… А пятый палец тебе на развод оставлю, сукин ты сын».
Так и сделал. Я по молодости плачу — и руку и хлеб жалко!.. Потом… подержали мне руку в снегу и открыли ворота… Два мешка — четыре пальца, вот и вся арифметика.
Тут Рябченко зацепил култышкой газету и стал тихонько сыпать махорку.
— Был, конечно, суд, — сказал он после долгой паузы. — Это, выходит, перед самой войной… Федор Игнатьевич клялся, доказал, будто я сам пальцы себе отрубил, чтобы в окопах вшей не кормить.
— Ну, а все-таки вы себя инвалидом чувствуете? — спросил полевод.
Рябченко засопел и сделал вид, что не слышит. Тогда, чтобы прекратить всякие споры, сторожа решили испытать. Председатель сельсовета повесил во дворе на колышек старый картуз, а Рябченко вручили двустволку.
Он неловко подпер ложе нелепой култышкой, примостил приклад под бороду и прицелился. Левый глаз его стал суровым и круглым, полоска шеи между кожухом и треухом набрякла темной кровью. Так, натужась, он стоял до тех пор, пока ствол начал делать восьмерки и слеза смягчила напряженный до рези, пристальный глаз.
— Бей! — закричали нетерпеливые.
Рябченко опустил ружье и костяшками пальцев вытер глаза.
Огонь гулко рванулся из обоих стволов. Картузик подлетел и плюхнулся в лужу.
— Я же констатировал, палец ни при чем. Он семерых убьет. Как мальчик.
Так Рябченко стал сторожем двух амбаров пшеницы, бочки с водой, насоса и пеногона «Вулкан».
Стремительно приближался апрель. Весна мчалась галопом, ломая лед, разбрасывая грязь и лужи. Распутица отрезала колхоз от района. Кони, перевозившие фураж, дымились, как только что окаченные горячей водой. Теплые черные лысины вылезли из-под снега, и бригадиры, увязая по колени в грязи, ходили щупать руками, готова ли почва для сверхраннего сева.