— Пойдешь со мной в школу лозунги писать?
Однако уйти они не успели, — свернул с дороги, направился к ним высоченный матрос — в черном — с чемоданом в руках и зеленым солдатским мешком за спиной; подметая пыль широченными клешами, трубно и радостно прогудел издали:
— Сер-р-ргей Р-родионыч!
— Константин!
Они тискают друг друга, бьют ладонями по спинам: громадный Константин худого отца так изломал — тот надрывным кашлем зашелся.
— Отбухал, Константин?
— Точка!
— Устоял, гляжу, прежний гренадер…
— Куда до прежнего! Один Новороссийск, Сергей Родионыч, полжизни стоил, после него полгода натуральной кровью мочился.
— Отвоевался, отвоевался…
— Хватит.
— Братец твой молоко возит, я у него спрашивал, как, Витюня, ваш Константин… Плавает, отвечает, Константин…
— Поплавали! — Улыбка у матроса во весь рот, щеки пухлые, в густых веснушках, и чуб буйный, медного отлива, а кулаки — будто две гири, руки книзу тянут. Когда он улыбается или смеется, глаза щелками узятся, и в каждой щелке — по синеватой льдинке.
Ваня на матроса Константина смотрит, на его нарядный флотский воротник с белыми полосами, на ленты с якорьками, на могучую грудь, по обе стороны изукрашенную медалями и тремя орденами Красной Звезды, одинаковыми… Отец про горбатого Витюню вспомнил, который молоко на сепараторный пункт возит, а Константин, выходит, брат горбатого, и тогда — соображает Ваня — он из поселка Подсобное Хозяйство, его фамилия Сурепкин, их изба вторая с краю, как в Подсобное Хозяйство входишь, и это у них весной от неизвестной причины сгорела банька, и живет у них дед, который выводит глисты из кишок, заговаривает больные зубы, лечит золотуху и чесотку…
Вышла из дому мать и, хоть невеселая видом была, тоже порадовалась Константину, сказала:
— А я горевала, всех моих ровесников проклятая война поубивает!.. С благополучным возвращением, Костик, личного счастья тебе желаю…
Константин, улыбаясь, посмотрел ей вслед, и отец тоже посмотрел. Константин развязал свой солдатский мешок, вытащил оттуда фляжку в суконном чехле, поболтал ею, но отец, поморщившись, ответил, что по-прежнему не употребляет. Однако Константин не отступился — нахлобучил на Ваню бескозырку, велел принести две удобные посудинки и крошку хлеба величиной с маковое зернышко, чтоб занюхать чем было…
Мигом Ваня исполнил.
Константин, крякнув, махом выпил свою долю, отец лишь чокнулся с ним, отставил кружку. С новой силой незамутненно и в восторге встречи возобновляется их разговор. Отец говорит Константину, что страшно рад его появлению — потому, что любит он его, Константина, и потому, что до войны затратил на него столько сил и терпенья, обламывая его дикость и непослушание, что пора Константину дать полезную отдачу: пусть в город едет, скорее доучивается в педучилище, поскольку Подсосенской школе потребуется второй учитель…
А Ваня заворожен бескозыркой. Она тяжелая, крепко пахнет потом, табаком, на ней золотая надпись — КЕРЧЬ. В надписи КЕРЧЬ он украдкой лизнул буквы «К» и «Ь» — во рту солоно стало! Море — оно, известно, соленое; если б у них в колодце вода была соленой, мамка б щи варила без заботы, не подсаливая, как варят щи, наверно, те, кто всегда живет у моря или на кораблях плавает… А Майка, лиса линялая, глядит от своего дома, зависть у нее и тоска: ей бы примерить длинные ленты со сверкающими якорями!..
— Сколько ж надо было пройти, чтоб вот так до своей хаты дойти, — слышит Ваня густой голос матроса Константина. — Это ж целый роман можно написать, и бумаги не хватит!.. У меня сейчас, Сергей Родионыч, легкие вроде заклинило, не продыхну, заволокло их родным воздухом, я запросто могу взорваться, начиненный этим воздухом родины, или поднимусь в заоблачную высь как аэростат…
— Поэт ты, Константин… Пробуешь сочинять?
— А что! И хочется жить, и работать, и драться, чтоб крепло народов могучее братство, и зрели обильные силы земли, и птицы чтоб пели, и липы цвели!.. Ничего? Это из последнего моего стишка, в севастопольской, похвалюсь, газете печатали… А в отношении города, Сергей Родионыч, за совет благодарен, однако имею возражение. На данном этапе не мой курс!
— Напрасно…
— Не мой! Я измученный, Сергей Родионыч, соскученный, какой хочешь, но только негожий для нового внезапного уезда из дому… Я с бугра спускался, там, в стороне, несжатый клип овса… Я подумал: это меня он дожидается, непременно я его скошу. Завтра же!.. Я конские яблоки с дороги поднимал, на ладони нес — до того по лошадям истосковался, лошадей на кораблях во сне видел… А еще видел, в мечтах имел, как теплой ночкой с кем-нибудь в саду сидеть буду, Сергей Родионыч, дорогой мой, наставничек мой, и что-нибудь помягче мокрого корабельного железа под моими руками будет… Не улыбайся! Это сейчас, конечно, улыбаться можно, а мы и после девятого мая при смертельном деле состояли — фашистские мины тралили.
— Ты, Константин, все равно учителем должен стать.