Юрек — он уже форму харцера носил — летом по воскресным дням требовал: «Ну еще, дедуля, покажи…» И они шли вместе гулять по улицам Варшавы, затериваясь в их многолюдье; громадные витрины из стекла, заполненные солнечным светом, ловили их бодрые фигуры — маленькую и большую. Здислав приводил Юрека к тому зданию или даже в само здание, где когда-то что-то мастерил, где жило, дышало, служило людям его м а с т е р с т в о в виде резных деревянных панелей, резных рам и колонн, в виде всевозможной мебели или наборного, с искусным цветным рисунком паркета… Приводил и показывал: это м о е. В костеле святого Мартина на Пивной улице показывал и — недалече от него — в кафедральном соборе святого Яна еще; и в Королевском дворце «под жестью», и во дворце Станислава Сташица, и в пассаже «Восточной стены», и в гостинице «Метрополь», в здании Суда на улице Сверчевского, и в международном аэропорту в Окенце, куда, понятно, они с Юреком уже не приходили, а приезжали. Юрек растопыривал слипшиеся от мороженого пальцы и важно, растягивая слова, кому-то, наверно, подражая, говорил: «Пол-Варшавы построил ты, дедуля, тебе орден надо дать…»
Это потом, позже, восемнадцатилетнему уже, когда бросит он свою первую заводскую получку на кухонный стол, будут они вдвоем ужинать, крикнет Юрек в раздражении через стол — прямо ему в лицо: «Ты строил — они жирели! Много они тебе дали?» Он спросит: «Кто о н и?» Юрек зло ощерится: «Жирные, вот кто!»
И как странно… странно как: столь резким, почти внезапным было это превращение доверчивого мальчика с харцеровскими эмблемами на униформе в колючего, с беспокойством в глазах парня, который не прошел в Политехнический институт, стал фрезеровщиком, к которому зачастили длинноволосый Студент и вялый, с тяжелой челюстью Кусок… Где он их нашел или они его нашли? Что вообще происходило вокруг? Будто бы сам воздух Варшавы был перенасыщен грозовыми разрядами, исчезла прежняя легкость и четкость в очертаниях деревьев, лица у прохожих сделались плоскими, серыми, змеились по асфальту, каменным карнизам, крыльям автомашин искрящиеся токи, и в неземном неумолимом нарастании, беспокоя душу, звучала органная музыка в костелах. Хотелось воздеть руки к небу: Господи, да что ж такое… услышь! Все другие чего-то знали — один он, Здислав Яновский, ничего не понимал. Услышь — и через свое вразумление успокой! Ведь за Юрека страшно, ведь один он у него, Юрек…
А за стеной, в комнате Юрека, неясные голоса: бу-бу… бу-бу… бу-бу… И в один из дней, сломав удрученность порывом отваги, Здислав толкнул дверь, прямо держа спину, вошел туда, наткнувшись, как на кинжалы, на их взгляды. Они (он сразу это понял, увидев валик для краски, пресс, стону ровно нарезанной бумаги) печатали листовки. Он сказал, обращаясь к Студенту: «Вы что-то хотите против?» Тот, дернув головой, отбросил волосы с малокровного лица, пожал плечами: «Мы, пан, поляки. Мы не против — мы за нашу Польшу». И снова пожал он узкими плечами, оглядывая теперь приятелей своих, как бы ища поддержки, бормоча при этом: «Вот ерунда… Вовсе, знаете ль, нелепо… объясняться…» Темные, в безысходной печали глаза Студента (те, те — глаза Ендрека!) скользнули по груди Здислава, на которую он перед тем, как войти сюда, с вызовом прикрепил Грюнвальдский крест и медаль «За победу над фашизмом», — и снисходительная улыбка застыла на его бледных губах. Точно такая ж улыбка — чужая, угодливо принятая им — появилась у Юрека; она убила Здислава, он повернулся и слепо вышел.
После было все то, что было в Варшаве восьмидесятого года… А когда (через месяцы) было введено военное положение и город оказался наглухо застегнутым, как застегивается при непогоде макинтош — от горла до пят, — солдатские костры, разложенные на улицах патрульными командами, напомнили Здиславу мятущиеся костры ночной Варшавы сорок пятого года. Только тогда, летом, в их пламени чудилось нетерпеливое ожидание скорого рассвета, а теперь, зимой, они несли в себе горечь и суровость всеобщей тревоги: что-то будет… что-то, что-то…
Хотя денег ему не платили, все откладывалось «на потом», и оставил его напарник, — Здислав продолжал начатую работу: изготавливал стеллажи и шкафы для литературного музея. В работе хранил самого себя: вот он я, мне уже поздно меняться, да и не хочется, я строгаю, пилю, вырезаю, клею, я сам по себе, черт бы вас взял всех, я сам по себе! Они почти не разговаривали с Юреком — лишь о самом необходимом, фраза-другая, и хватит; а к тому же Юрек бросил завод и почти не бывал дома: швыряло его по затаившимся варшавским улицам, как ветром сорванный с дерева листок. По-прежнему — теперь чаще всего приходя с ним, Юреком, — наведывались в квартиру Студент и Кусок. Отогревались. Студент насморочно хлюпал носом, у Куска лицо было в кровоподтеках: били, что ли?
Юрека у него о т н я л и. Это Здислав понял, как и другое понял: не совладать ему с т е м и силами, не вернуть внука. Сил не хватит.
Слаб.
Судьба? Она, она…
И ее черт бы взял, всех взял!..