Но какие железнодорожные станции могли встретиться в пустыне, через которую лежал его путь?
В ауле у него оставалась дряхлая полусумасшедшая бабка, да и той, возможно, он не знал — давно не было в живых.
Выйдя за городскую черту, посидев в тени под стенами знаменитого керкинского медресе[7], он решительно направился через пески к отчему порогу… Кто-то, по виду служка ишана[8], соблазнившийся, видно, тем, что красноармеец заморенный, а на нем почти новые английские ботинки гранатового оттенка, хищно двинулся следом. Долго он тащился за его спиной, не приближаясь и не отставая, как шакал, плотоядно стерегущий раненое, обессиленное животное, и лишь когда Курбан показал маузер — тот неохотно повернул назад…
От смерти на длинной пустынной дороге спас Курбана верблюд. Он носился средь барханов, ошалевший от ненужной ему свободы и ночного звериного воя, и сам помчался навстречу бредущему человеку. Был он такой же настрадавшийся, как Курбан, — в лишаях, с сухими лихорадочными глазами. Курбан дал ему больничный сухарь и затем неделю качался на его твердой высокой спине, видя в своем нездоровом забытьи всякие радужные картины.
То была, конечно, искрящаяся брызгами вода: в арыках с влажными откосами, в ведрах, из которых ее выплескивали мягкие осторожные губы строевых кавалерийских коней, в пиалах, где она зеленовато дымилась ароматным чаем, бьющая, наконец, тугими струями из простреленных цистерн и бурдюков, когда можно подставить под нее потное, свербящее от жгучей пыли лицо…
То были — тоже влажно поблескивающие — черные глаза Огульджан, ее черные, из-под весеннего дождя, косички, ее пугливые, как дождевые всплески, слова…
Он ехал сейчас в аул затем еще, чтобы освободить Огульджан от ее хозяина Адамбая Орунова. Освободить и жениться на ней по новому советскому обряду — с записью в советской книге.
Не сделает он этого — Адамбай продаст Огульджан (если уже не продал) богатому мужчине, потому что срок ее давно подоспел: два года назад, когда Курбан покинул аул, ей было не меньше четырнадцати.
Огульджан — сирота, Адамбай малюткой привез ее издалека, и она не эрсаринка — из другого племени, то ли иомудка, а может, гокленка даже, потому что когда-то Адамбай Орунов служил в нукерах у бека Карры-Кала. Огульджан выросла на дворе курганчи Адамбая, как вырастают отнятые от матери щенки: тихо скуля от голода, холода и в боязни хозяйских пинков. Нет: она выросла как красная роза посреди липкого и смрадного ила, и болото оказалось бессильным помешать расцвету ее красоты.
Так он, Курбан, думал, часто тайком с высокого фисташкового дерева наблюдавший за печальной жизнью сироты в рабстве у Адамбая.
Говорили, что, уезжая, Адамбай приковывает подросшую девочку длинной тонкой цепью к ткацкому станку — чтоб плела ковровые узоры, чтоб сама не убежала и никто не похитил бы.
Курбан как-то подстерег ее у трещины, разломившей дворовую глиняную стену, громким шепотом сказал:
— Не бойся меня, Огульджан… послушай…
— Ты кто? — изумленно спросила она.
— Я Курбан.
— Парень с дерева?
— Да.
— Хозяин меня убьет, если заметит, что я с тобой…
— Послушай, Огульджан, я хочу помочь тебе…
— Как?
— Не знаю, — признался он.
— У тебя нет денег, чтобы выкупить меня.
— Я заработаю.
— Сидя на дереве?
Она горько — по-взрослому — засмеялась…
И вот, иссушенный тифом, тащился он на приблудном верблюде спасти ее, тонкую девочку с неверящим — исподлобья — взглядом темных, как ночь, очей.
В эскадроне, оттиравший после боев узкий клинок сухим песком, он, задумавшись, не раз отраженно видел на безжалостном заточенном лезвии эти из непонятной ночи глаза. И во время стычек, привстав на стременах, выбросив руку с клинком вперед и вверх, он мчался навстречу врагу, мстительно видя в каждом Адамбая Орунова… И-э-э-э… вва-а-а-а!
Что там, в ауле, теперь?
И в какой-то час приплюснутые домишки и юрты аула выплыли из тусклой песчаной бесконечности как призрачный сонный остров. Глухое ватное небо, не всеобщее, а как бы только свое, аульное, укрывало здешнюю жизнь.
На въезде — кривые, торчком из песка, кости, до белизны обкатанные ветрами, и окаменелые горки нечистот. С тупыми мордами псы, полосатые от выпирающих ребер, не гавкнули, не побежали следом. Хоть бы какой-нибудь человечишка на безмолвной улице… пусто! Где-то яростно сражались, где-то устало и бессонно боролись с тифом и дизентерией, где-то упрямо, суматошно — в перестуке тысяч лопат и скрежете металла — уже строили социализм, а тут, понял Курбан, пустыня, окончательно засыпав слабые тропы тяжелым песком, продолжала таить в глубине своей горькие семена человеческой скорби. Красноармейский конный отряд Чарыева, уведший отсюда его, Курбана, был, скорее всего, первым и пока единственным вестником грядущих перемен.
Пустыня — это века, и что для нее три-четыре смутных года, два-три десятка мимолетных человеческих жизней: на песке возродились — в песок уйдут.