Недели полторы назад они — директор Сердоморов с шофером и он — с полудня до заката преследовали грузовую машину с браконьерами, и те на ходу выбрасывали тушки козочек из кузова. Девятнадцать тушек… Сердоморов кусал губы, винчестер в его руках плясал, как у припадочного, и повторял директор одну и ту же фразу: «Я размозжу им головы!..» У тех кончился в баках бензин, они сделали два-три выстрела, пугая Сердоморова и егеря, но потом побросали ружья. «Ложись! — приказал им директор, которого по-прежнему трясло, он, казалось, дымился от ярости и ненависти. — Лежать вниз лицом — только так!» Один из браконьеров, толстый, по виду, угадывалось, какой-никакой, но начальник, взвизгнул: «Это произвол!» А Сердоморов закричал: «Молчать! А над природой так — не произвол?» Ругался Сердоморов самыми черными словами — по-русски, по-туркменски, по-узбекски, еще как-то: тысяча слов, и каждое — сильнее не придумаешь. Велел ему, егерю, держать браконьеров под прицелом в том же, лежачем, положении, а сам поехал, собрал все козьи тушки, свалил их возле людей, заставил каждого подняться, смотреть в объектив — и сфотографировал несколько раз.
Следователь приезжал, расспрашивал — суд будет… И сколько уже таких судов на его егерской памяти! В иной год — по три-четыре случалось. Как оттуда, из зала суда, выходишь — мстительные глаза навстречу. Чьих-то дружков, чьих-то родственников… Но смотришь сам им в глаза — прямо, твердо. Что — не по-вашему? Что — обожглись?
В спину — было — нож бросали, забить железными прутьями пытались, однажды машиной наехали… Весь в рубцах-отметинах. Право слово — Волк!
Грозят, однако боятся.
Тот же Италмаз…
Разозлил он Италмаза сегодня. Нет, обязательно он поутру на джейранов пойдет! Не пойдет — от злобы кровь в нем свернется… Но — ничего! Ночь длинная — и кто еще раньше встанет!..
Поскуливал во сне обиженным щенком огромный волкодав Караель. В окна с лунного неба лезли звезды. В карьере, откуда возят цветную глину, тявкали, подвывали шакалы.
И снова-заново Курбан-Гурт, чувствуя, как ноют натруженные за годы, не раз перебитые и сраставшиеся кости его, теперь стариковские, которые поневоле будешь беречь, они еще неплохо держат, но долго им перед старостью не устоять, бессонно возвращался к прежним мыслям своим. Он, как и другие, все же песчинка природы — что бы ни говорил ему о гордой власти человека директор Сердоморов — и зависим от нее, природы. Так он считает, убежден в этом. Кустик ёвшана[22], один-одинешенек выросший посреди голой такырной необозримости, — он тоже не зря появляется, ему природой дано свое назначение. Для всяких мелких ползающих и бегающих живых существ этот одинокий кустик как ориентир на местности, на нем роится неведомо откуда залетевшая мошка, под ним, в углублении у корня, скапливаются дождевые брызги, а по весне, разбросавший с помощью ветра свои легкие семена, ёвшанный кустик уже переговаривается с новыми, проклюнувшимися из бестолковой соленой почвы ростками, детьми своими… Он брошен был в определенное место природой, она указала ему судьбу его.
Судьба же как лабиринт, брезжит вдалеке свет, спешишь на него, но, оказывается, не выход перед тобой — лбом в глухую стену упираешься, и все равно опять, доверяясь, бежишь ты на призрачный свет в поисках какого-то неясного желанного освобождения… Он, помнится, в двадцать шестом году не хотел оставаться в Хиве, где долечивался в госпитале: город был чужой и равнодушный к нему, жили тут тогда угрюмо, каждый надеясь на ловко упрятанный в рукаве халата нож и на свою изворотливость. А он к тому времени устал от вида оружия. Однако, подчиняясь непонятному велению сердца своего, все же не уехал, поступил в хивинскую милицию, только для того, наверно, чтобы через месяц-полтора встретить здесь Адамбая Орунова.
Адамбая он узнал в бритом, с изуродованной сабельным ударом щекой тихом человеке, который тайно торговал на базаре бездомными восточными девушками… Адамбай, убегая, забрался на башню минарета, а услышав близящийся по ступеням винтовой лестницы перестук подкованных милицейских сапог, бросился с пятидесятиметровой высоты вниз на камни.
И в лабиринте судьбы, через двадцать лет после того хивинского происшествия, была у него еще одна встреча — уже здесь, в поселке колхоза «Освобожденный труд». Посреди улицы его остановила старая женщина, возраст которой позволял ей самой подойти к мужчине, обратиться к нему, и сказала она: «Хочу увидеть лицо кровного врага моей семьи, человека, посадившего в тюрьму моего единственного сына Италмаза. Будь проклят ты!» В черных глазах женщины таились печаль и ненависть, она плюнула ему под ноги…
Медленно уходила та женщина прочь, стягивая узел шерстяного платка у горла, всплескивая чарыками[23] рыжую дорожную пыль, а он столбом стоял посреди улицы.