День был хороший. Только что кончилась оттепель, и снег, куда ни взгляни, был весь усеян следами, как будто кто-то в сказочных семимильных сапогах мигом обежал весь город. Мягкий ветер дул, весенний, хотя до весны было еще далеко.
Неворожин вышел к Тучкову мосту. Нева была забита баржами; должно быть, их здесь строили или чинили. Большие, чистые деревянные борта в тесноте заходили один за другой, так что до середины река была грязно-белым льдом, а потом становилась деревом, мачтами, избушками на корме, запахом смолы, который и здесь, у Тучкова буяна, где стоял Неворожин, был слышен.
«На всякий случай простимся».
Вся набережная, плавно загибавшаяся назад, была в тени, только от Первой линии начиналось солнце. Поворот от моста был срезан им наискосок, и люди, трамваи, машины, как из-под земли, вдруг вылетали на свет. Маленькие фигурки чернелись на том берегу, направо от моста, где — он помнил — было написано: «Не бросать якорей. Электрический кабель». Они съезжали вниз и медленно поднимались, таща за собой черные точки. Это мальчишки катались со съезда в Неву.
«Здесь я вырос. Ну что ж! На всякий случай простимся!»
Плохо было только одно: он стал думать о людях, которые на него внимательно смотрят. Когда-то, лет десять назад, это могло пригодиться. Оглядываться, думать о встречных, широко огибать углы — это была привычка времен гражданской войны. Она вернулась к нему. Спасибо!
На проспекте Карла Либкнехта он зашел в цветочный магазин. Цветов было мало, все больше искусственные, и продавщица посоветовала ему взять цикламены.
— А срезанные есть?
— Пожалуйста.
Пакет из гильзовой бумаги был слишком велик, он примял его и сунул в портфель.
С этими цветами он явился к Бауэрам полчаса спустя. Анна Филипповна открыла ему. Он разделся, пошел по коридору в архив и приостановился. Кто-то пел у Машеньки в комнате — негромко, но звучно. Мотив был незнакомый. А голос?.. Он не сразу догадался, что это она поет:
Дверь была приоткрыта. Он заглянул. В старом летнем платье с короткими рукавами, Машенька мыла подоконник и пела. Комната была неприбрана, мебель сдвинута, но в самом беспорядке было что-то праздничное, как весной, когда открывают окна.
Он стоял и слушал — очень серьезно:
И голос был праздничный, легкий. На минуту она замолчала. Тонкие руки сняли с подоконника тазик и вынули из него большую черную тряпку. Потом снова запела:
Мотив был уже другой, знакомый.
Он так заслушался, что не заметил, как с тазиком в руках Машенька появилась на пороге.
— Вам что?
— Я просто слушал вас, Машенька, — осторожно улыбаясь, сказал Неворожин. — Очень хорошо. И слова хорошие. Чьи это?
— Не знаю… Я пела не для вас.
— Еще бы, — со вздохом сказал Неворожин, — для меня уже никто не поет.
Он засмеялся.
— Машенька, правда, что вы выходите замуж?
Она посмотрела исподлобья. Неворожин догнал ее уже подле кухни.
— Кстати, я только что из Народного суда. Раздел откладывается. Эти идиоты требуют, чтобы в опись были включены ваши личные вещи… Вплоть до подушки и одеяла, — добавил он возмущенно. — Как вам это понравится?
До вечера он работал в архиве. Он отобрал письма Анатоля Франса, некоторые бумаги из личного архива Людовика XVI, автографы Дюмулена — все, что нужно было взять с собой. Письма Наполеона были под сомнением. Кладбище книг дал слово, что возьмет их через два дня. Прошло четыре. У него нет денег, или он чего-то ждет, почтенный Соломон?
Из русских рукописей осталось не так много, вчера он снес Щепкину последние бумаги из пушкинского бюро. Нет никаких сомнений, что этот старый пес ограбил своего сына, — иначе откуда он взял бы сразу столько денег? А может, и были — накопил.
Что делать со смесью? Смесь — это были бумаги, о которых он ничего не знал. Часть их была как будто отложена и приведена в порядок; на папках написано: «Архив Охотникова» и подзаголовки, с указанием дат.
Охотников? Кто это? Неворожин заглянул в одну из папок и пожал плечами. Во всяком случае, это дешево стоит.
Давно решено было перемешать бумаги, которые нельзя продать или взять с собой. Инвентари уничтожены, никто, кроме Трубачевского, который приведен к одному знаменателю, не знает, что представлял собой бауэровский архив.
И не узнает. Лучше оставить кашу.
Он начал с Охотникова. Разорвав скрепы, он выбросил бумаги на стол. Это была папка, которую полгода разбирал Трубачевский. Он подсыпал к письмам старые счета из книжных лавок, черновики деловых документов и, разорвав вдоль листы из неоконченной работы Бауэра о «Пугачевском бунте», перемешал все это, как колоду.
Точно так же были перепутаны, а потом аккуратно уложены в папки и другие бумаги.
И снова, как прежде, он остановился перед личной перепиской Сергея Иваныча. Эти смешные, старомодные письма давно умерших профессорш и профессоров почему-то нельзя было трогать.