Босая, простоволосая, страшная — мне показалось, что за полдня и полночи она постарела лет на десять, Катя ходила перед Дерхаусом и кричала.
Она ходила, упираясь руками в бока, выставив грудь, и безнадежной усталостью было отмечено ее потемневшее лицо.
А Дерхаус стоял в одной рубахе и не смел уйти.
— Собака! — кричала Катя. — Ты меня стыдил! А сам что делать хотел? Сам ко мне в палатка пришел! Ты думал, я деньги брал? Собака! Я потому того-другого в свою палатка пускал, что пожалеть хотел. Один-другой ходит-ходит, у него жена нет, я его жалел. Я женатый от себя вон гнал. Один баба на участка — ему плохо жить. Его тоже жалеть надо. А ты, собака, я на тебя плюнуть хотел!
И она плюнула ему в глаза…
Наутро мы с Илей сидели в столовой Зерносовхоза 3, и пиво — безвредное солодовое пиво, напрасно притворявшееся старой Баварией, — в толстых стаканах пенилось перед нами на столе.
— Ну, конечно, это конюшня, — пробормотал Иля, — это не человек. Я даже не верю, что он хороший механик. Он барахло! И вообще и в частности.
Я посмотрел на него и рассмеялся.
— Да здравствует жизнь! — сказал я. — Еще не такая, какой она должна быть, но имеющая все основания стать такой, какой она должна быть!
Суховей
В восьмом часу утра курчавый человек в трусах с треском распахнул дверь.
Масло и песок густым слоем лежали на его груди. Он отвернул кран и с жадностью сунул голову под кран водопровода.
Я и до сих пор никак не пойму, каким образом это мохнатое видение, явившееся мне в ранний час в хрупком доме Русгерстроя, ухитрялось плавать в том небольшом количестве воды, которое могут удержать человеческие руки.
Но оно плавало. Оно фыркало, пускало воду струйкой, как кит, оно ныряло в ладони.
Лужи стояли вокруг низких, мохнатых ног, и довольно много воды попало на спящего Бой-Страха.
Он лежал огромный, розовый, упираясь головой в одну стену, ногами в другую, и я вспомнил, как гредеры церемониальным маршем проходили мимо него ка своих подгибающихся колесах.
Он приветствовал их, подняв правую руку. Самодовольно усмехаясь, он положил ее на седло передней машины. Он сел на нее, как на коня. Он так и остался партизаном…
Теперь он спал, обливаясь потом, и блоха прыгала по холмам и раскатам его высокого живота, блестевшего из-под распахнутой спецовки.
Ночь была проведена в пустой кухне — стены ее не были тронуты дымом плиты, паром обеда.
«На этой плите, — думал я, — никогда не лежала разрезанная вдоль петрушка, которая потом так высоко прыгает в кипящем супном горшке. Тараканы никогда не дремали на остывающих заслонках. И закипающие, беленькие катышки воды никогда не бежали вокруг конфорок в этой холодной кухне холостяков».
Мучаясь бессонницей, я думал о тараканах и катышках до тех пор, пока Бой-Страх не проснулся.
Он проснулся, сел и зевнул сладко, как собака.
Гулливер, боящийся раздавить лилипута, он осторожно шагнул через меня и подошел к окну.
Он оборвал веревку, которой, боясь за стекла, я ночью притянул сломанный шпингалет к ножке кухонного стола, оборвал и голым животом лег на подоконник.
Тогда по спине, по ногам, по шевельнувшимся лопаткам я заранее угадал два слова, которые он скажет, вернувшись в комнату из открытого окна.
Хмуро завертывая рукава, он сказал эти два слова:
— Дует, сволочь!
Дул суховей.
Он дул пятый день, и веки у всех распухли и загнулись вверх, как у лоцманов, всю жизнь водивших корабли против ветра.
Он дул пятый день, и пятый день пыль плотными столбами шла по дорогам, заваливая фары.
Пятый день все ели суп пополам с песком, потому что каждая комната была как русская печь, и нельзя было закрывать окна.
Он дул пятый день, и пятый день дышать было нечем.
Он дул пятый день, а на шестой — об этом не говорили — на шестой зерно превращается в пыль.
Мы вышли на площадь.
Тент, под которым пили ситро, читали газеты, где еще вчера начальник учета устраивал свои летучие совещания, так похожие на разговоры военных, брошенных в непредвиденный поход, этот тент был сорван.
Печальное крыло Гарпии, он висел на лесах водонапорной башни.
Плотный, горячий ветер дул вдоль Главного хутора, по дорогам и без дорог.
Он срывал вывески и менял их местами, так что вывеска ЦРК торчала у дверей библиотеки, а библиотечная качалась над душами, раскатываясь, как театральный гром.
Длинноногий, он входил в Зерносовхоз с одной стороны, и уж на другой взлетали фонари, и каменщики на постройках закрывали лица от раскаленной пыли, забивавшей уши и рты.
Скромная женщина в книжном киоске казалась раздутой, как вербный чертик, и не сидела, а плыла на шарах вздувающейся юбки, и все ее газеты и журналы, прикрепленные кнопками к витринам и прилавку, вдруг начинали шуметь и шелестеть, как часы в часовом магазине все разом начинают бить в одно и то же время.
Комбайнер в детском вязаном чулке подсел к Бой-Страху. Потом подсел еще один, старый, небритый, в студенческой кепке с длинным холщовым козырьком. Потом третий, четвертый.
Все смотрели ему в рот и ждали, что он скажет.
Он ничего не сказал. Говорить было, в сущности, не о чем.