Я вспомнил о Бой-Страхе и пожалел, что его нет со мной. Какую речь он произнес бы теперь, только один раз взглянув на эту дорогу! Он рассказал бы о ее характере, наклонностях и недостатках. Он бы нюхал ее, трогал руками. Он бы ругал ее, и она лежала бы у его ног, как собака…
Задрав морду, катерпиллер шел к нам, переваливаясь с тяжелей грацией толстяков. Ворча, он пересекал поле, но как-то не очень прямо, а все зигзагами, то вправо забирая, то влево.
Я встал и пошел навстречу ему, по стерне.
— Эй, корыш!
Ничего не ответил корыш. Тихий сидел он, пыльный.
Он спал, положив на руль грязные руки. Прямой, внимательный, сидел он и спал, а машина шла.
— Эй, корыш, нет ли воды напиться?
Рулевой открыл глаза. Тогда я увидел, что вовсе не рулевой это был, а рулевая.
Женщина сидела в кабине катерпиллера, и нельзя было рассмотреть, какова она, — так было завалено лицо сном, усталостью и пылью. Она была серая и как бы в маске, в перчатках, дымок пыли слетел с ресниц, когда она открыла глаза. А глаза были хороши — легкие, быстрые.
— Воды?
Она покачала головой. Потом достала откуда-то небольшой бачок, я глотнул сгоряча два-три раза и чуть не подавился. Горло стянуло, язык стал матерчатый, горячий.
— Да это же керосин!.
Ничего не ответив, она сердито ткнула бачок в ноги и включила мотор. Пыль встала передо мной, я отбежал, она догоняла. Я обошел ее, как дом. Катерпиллер был уже далеко.
Когда я вернулся назад, он стоял в двух шагах от места нашей аварии, и шофер еще лежал под своей зашалившей машиной, а Балабондя разговаривал с трактористкой.
Это был уже совсем не тот Балабондя, который переложил учетчика с одной койки на другую, а потом сказал шоферу: «Если к вечеру не пришлют, все станет».
Это был добряк, весельчак. Грязный и сияющий, стоял он перед трактористкой, и хобот был приветливый, размягший, висячий. Она протянула ему руку, прощаясь. Он взял руку, но не пожал, а погладил. Кажется, он и хотел бы не улыбаться, да не мог.
Шофер заревел в рожок, и мы двинулись дальше.
— Трактористка? — спросил я, хотя это и без того было ясно.
— Трактористка Лапотникова, — с гордостью сказал Балабондя и упал подле меня на сиденье. — Красивая, правда?
Пыльное, усталое чучело трактористки припомнилось мне.
— Красивая-то красивая, — сказал я, — да только зачем она меня вместо воды керосином угостила?
Я никак не ожидал, что слова эти так рассмешат Балабондю.
Вылупив глаза, закинув голову на спинку сиденья, он ударил себя кулаком по лицу и захохотал во весь дух.
Он хохотал до тех пор, пока наша полутонка не свернула с большой грейдерной дороги на боковую, и тогда огромный, окутанный пылью корабль выплыл перед нами и встал в светло-рыжих полях.
Соломенные глобусы пыли катились из-под его крутых бортов; бесконечное стучащее полотно убегало и возвращалось, подхватывая срезанную рожь, и штурвальный стоял на высоком мостике подле саженного черного слова «Holt».
Это был комбайн…
Горел маяк, голубели палатки, стемнело, когда мы вернулись на участок. Люди сидели за столами под дырявым брезентом, ели оладьи, ругали кухарку.
Я съел свои оладьи и немного пошлялся по участку.
Пожалуй, он был не похож на другие, недаром его называли кошем.
Кош. Я вспомнил тяжелые изгороди из цельного дуба в стране карачаев, библейский дым очагов, вкус айрана, облака, от которых запирают окна.
Нет, он нисколько не походил на кош, этот участок. Скорей уж военный лагерь, бивак.
«Не осталось ли это слово в наследство от киргизов, кочевавших в этих местах? — подумалось мне. — Быть может, кошами они называют свои зимовки?»
Бабы стирали белье за кухнями и пели. Потом все замолчали, и запела только одна.
Я не сразу разобрал слова, но голос был такой низкий, душевный, такой простой, что все сразу вылетело из головы — и воспоминания и размышления.
Я подошел поближе. Пела Лапотникова. Совсем не похожа она была теперь на пыльное чучело, которое я встретил спящим в каретке машины. Полная, бледная, с низким лбом и кругами под глазами, она стирала и пела, а учетчик, повесив голову, сидел против нее на табурете. Ворот рубахи его был небрежно расстегнут, рыжие кудрявые волосы выбивались из-под козырька на лоб.
Она кончила. Подштанники, свернутые жгутом, лежали на краю корыта. Она прополоскала их еще раз, выкрутила, а потом шутливо хлестнула ими учетчика по плечу.
— На, получай, голодранец!
Он взял, не сводя с нее глаз. Она все смеялась, зубы блестели.
Добрый, с добрым висячим хоботом, Балабондя припомнился мне — как он держал ее за руку, а потом сказал с гордостью: «Красивая, правда?»
«Нет, куда там, — решил я мысленно, — куда ему тягаться с этим рыжим, кудрявым. Года не те».