У пожарной команды мне встретился Валька Мордкин из первого «Б», и мы немного поговорили. Я его не любил. Он важничал, что у него старший брат танцует в балете. А мне казалось, что мужчине, да еще взрослому, стыдно танцевать, да еще на сцене, где все его видят.
…Пристав проехал в пролетке, изогнувшись, выставив грудь, покручивая усы, и вдруг отдал честь даме в шляпе со страусовым пером. И она пошла потом так, что даже по ее спине было видно, что ей поклонился этот красивый пристав.
Любочка из магазина «Эврика» перебежала дорогу — и в булочную, кокетливо запахнув жакетку. Сейчас выйдет с горячими сайками для хозяина, про которого говорили, что он «ни одной не пропустит»! Не совсем ясно было, что значит «не пропустит», и вообще, как он мог «пропустить», например, Любочку, если она работает в его магазине? Но об этом мне не хотелось думать. Я догадывался, что это значит.
Городская тюрьма — большое грязно-серое здание за высоким забором. У ворот — полосатая будка. Усатый часовой в бескозырке выглянул из нее и сказал женщине, стоявшей на панели: «Проходите, сударыня». Но она не ушла. О начальнике этой тюрьмы говорили в городе, что на пасху он заставляет арестантов ходить вокруг него, бренча кандалами, а потом христосуется и дарит каждому крашеное яичко.
По Кохановскому бульвару я прежде доходил только до Плескачевских — это был дом предводителя дворянства, державшего даже своих лошадей. У дворянства был свой предводитель, как у дикарей в романах Густава Эмара. Недалеко от Плескачевских прошлой зимой революционеры убили жандармского полковника, и все ходили смотреть это место и говорили, что снег еще красный от крови. Я тоже ходил, но опоздал из-за Пашки, который доказывал, что этот снег не будут убирать, пока из Петербурга не приедет председатель Совета министров. Сейчас я тоже посмотрел на это место, но оно уже стало совершенно такое же, как другие, и нельзя было подумать, что тут кого-то убили.
Казармы Иркутского полка. В Иркутском — капельмейстер Фидлер, толстый, с рыжими усами. Немец, а всех детей назвал славянскими именами: Святослав, Изяслав, Рюрик. У моего отца абсолютный слух, а у него не абсолютный. За казармами начиналась большая безымянная грязная площадь; по одной дорожке шли на вокзал, а по другой, наискосок, — в Кресты — так называлось предместье, в котором тоже была тюрьма, но другая, политическая.
Мне было страшновато, я заложил руки в карманы и посвистывал, чтобы показать, что я не боюсь. По городу я шел улыбаясь, — мне казалось, что нужно улыбаться даже незнакомым, потому что они ведь ничем, в сущности, не отличаются от знакомых. Сегодня они незнакомые, а завтра могут познакомиться. Но пока будущие знакомые смотрели на меня как-то странно, а один даже сочувственно покачал головой, так что вскоре я перестал улыбаться.
Мужики везли дрова по шоссе, немазаные колеса скрипели. Солдатская фура проехала, кучер-солдат подхлестывал лошадей. Теперь мне было совершенно ясно, что я убежал из дома. Записку мою, конечно, прочли, и нянька небось подняла весь дом и побежала за мамой, которая в эти часы давала урок музыки барышням Фандерфлит. Но мама все-таки кончила урок, а уже потом пошла домой и, волнуясь, сняв пенсне, с жилкой, бьющейся на виске, читает мою записку. Мне стало так жаль себя, что я чуть не заплакал.
Редкий еловый лес начинался по левую сторону шоссе, я решил немного посидеть и подумать, правильно ли я сделал, подготовившись к побегу в уме. Сухари, по-видимому, нужно было взять с собой не только в уме. Было уже время обеда, и я попробовал пообедать в уме. Но из этого ничего не вышло, хотя было невозможно более отчетливо увидеть, как я ем суп с большим, густо посоленным куском хлеба.
За лесом, в стороне от шоссе, стоял дом, самый обыкновенный, но к окнам почему-то были прибиты под углом узкие деревянные ящики без крышек — как будто нарочно, чтобы люди могли смотреть только вверх, на небо. Я пососал маленькую горькую шишечку, потом вытряхнул из карманов на ладонь хлебные крошки. Да, дома сейчас обедают. Пашка, положив перед собой книгу, жрет щи и не думает о втором, которое он сейчас получит.
Одинокое дерево росло близко от высокого, прочного забора, которым был обнесен дом, и на этом дереве я увидел множество Назарбаевых и Акбулатовых. Среди них были гимназисты, реалисты, один коммерсант — в Пскове недавно открыли коммерческое училище, — и все они были сыновья и племянники старого Акбулатова, который ходил почему-то в мундире, хотя все знали, что он держит буфет на Псковском вокзале. С Хакимом Назарбаевым мы вместе провалились в приготовительный класс. Он кивнул, увидев меня, и молча поманил пальцем. Я подошел. Они сидели на дереве, негромко, взволнованно переговариваясь по-татарски.
— Эх ты, опоздал! — с укором сказал мне Хаким. — Лезь. Ну, давай руку!