Он протянул нам обе руки, мы пожали их: Пашка — левую, я — правую, — и ушел.
Опустив штору, мы зажгли настольную лампу и стали изображать, что стал бы делать доктор, оставшись дома. Пашка подсунул под курточку подушку и ходил на цыпочках, чтобы казаться выше. Мы дурачились до тех пор, пока из передней не раздался продолжительный, резкий звонок. Это была полиция, двое городовых, один штатский и жандармский офицер, которого мама встретила, надменно закинув голову с бьющейся от волнения жилкой на левом виске. Обыск продолжался долго, до ночи. В доме не спали. Нянька, растрепанная, в грязном халате, сидела на кухне и говорила, что во всем виноват патриарх Никон и что миру скоро конец, потому, что люди забыли старую веру.
Больше я не видел доктора Парве. В 1919 году к нам пришла высокая бледная женщина в черном, его жена, «то есть вдова» — так она сказала. Ей хотелось поговорить о нем. Она была совсем молоденькая, тоненькая. Мы поговорили, а потом она показала карточку — голый толстый мальчик, похожий на доктора, с таким же острым, насмешливым носом, сосал пятку, жмурясь от наслаждения.
Доктор был расстрелян белоэстонцами. Когда Юрьев был взят, наши предложили обмен пленными. Белые согласились, но потом передумали и расстреляли весь Юрьевский ВРК на пристани Монастырка.
Марина
Мне нравилась Шурочка Вогау. Когда я видел ее, мне казалось, что я могу войти, как это сделал Дон-Кихот, в клетку со львами. Но это было совсем не то, что я чувствовал, когда видел нянькину племянницу Марину. Она была веснушчатая, быстрая, рыжая. Отец у нее был поляк. Она жила в Лодзи, но часто приезжала в Псков, к няньке, потому что в Лодзи — хотя она ее очень хвалила — никто не хотел на ней жениться.
Просыпаясь, я сразу начинал прислушиваться к стуку ее быстрых шагов — она так и летала по дому. Вернувшись из Польши, она показывала свою разорванную фотографию. Какой-то кавалер снял ее, когда она купалась, потом стал показывать на свидании, и она отняла, но не всю фотографию, а только до талии. И кавалер сказал: «Не беда, главное осталось». Должно быть, это казалось Марине очень остроумным, потому что она все повторяла, смеясь: «Главное осталось». Я смотрел на нее, но не на всю сразу, а как-то отдельно — на полную грудь, ноги, на некрасивое живое лицо с улыбающимися глазами, на рыжие, легко рассыпавшиеся волосы — и завидовал Пашке, для которого очень просто было то, что казалось мне невообразимо сложным.
Я гордо и грустно улыбался перед зеркалом и вдруг написал Шурочке Вогау, что прошу исключить меня из числа ее знакомых. Это был интересный, загадочный шаг. Никто, конечно, не догадывался, что в Шурочкином лице я неопределенно угрожал всем женщинам в мире — очевидно, за то, что они мне все еще не принадлежат.
С этим-то мстительным чувством я проснулся в то утро и долго прислушивался к быстрым шажкам Марины. Она служила теперь в аптеке Иоффе и не жила у нас, а только приходила, чтобы помочь няньке, которая стала сильно пить и хворать. Вот она пробежала в столовую, на кухню, на лестницу черного хода. Я положил руку на сердце. Потом вскочил и с разгоревшимся лицом пошел к Марине.
Нянька кряхтела на лежанке, и ничего было нельзя, хотя Марина, месившая тесто, только засмеялась, когда дрожащей рукой я поправил прядь ее волос, выбившуюся на слегка вспотевший лоб. На висках от пота тоже завились колечки.
— Жарко, — сказала она.
Верхняя кнопка на кофточке отстегнулась, и, когда Марина месила, незагоревшая полоска груди открывалась и закрывалась.
— Нельзя, идите.
Она стала обтирать с пальцев тесто, потом поймала край кофточки губами и стала ждать, когда я уйду. Нянька лежала лицом к стене. Я взял Марину за плечи. Она шутливо замахнулась, потом сказала одними губами:
— Вечером, в десять, в Соборном саду.
Со странным чувством, что все вокруг плывет и колеблется, как раскаленный воздух, я вышел на улицу. Мне казалось, что все смотрят на меня и нужно говорить и ходить как-то иначе, чем прежде. Панков с повязкой «Милиция» вокруг рукава стоял на углу Сергиевской. Его исключили из гимназии, потому что он остался в пятом классе на третий год. Он поступил в милицию и был очень доволен.
— Умнее Краевича не будешь, — добродушно сказал он.
По учебнику Краевича мы проходили физику в шестом классе.
Стараясь не думать и неотступно думая о том, что произойдет в десять часов вечера в Соборном саду, я пошел на Великую и долго ходил по берегу, у самой воды. У меня болел бок, и я вспомнил, что весной провалялся две недели с плевритом. Облака медленно качались в воде, и одно, похожее на добродушного зверя с круглой пушистой головой, кивая мне, уплывало к Ольгинскому мосту. Купаться не следовало, но мне было жарко, и, раздевшись, я поплыл навстречу пароходику, тащившему баржу с дровами. Волны покрыли меня, я вынырнул и долго лежал на спине с чувством счастливой, проникавшей до самого сердца прохлады.