Было светло как днем, когда мы наняли извозчика и поехали на Бабий луг. А я-то еще надеялся, что в темноте зимнего вечера Сапожков промахнется! С тех пор как немцы заняли Псков, уже в семь часов становилось пусто и тихо. Только на Пушкинской всегда стояла очередь у публичного дома, и теперь, когда мы ехали, тоже. В освещенных окнах мелькали растрепанные девки, солдаты громко разговаривали, смеялись, а из ворот, оправляя мундиры, выходили другие.
Я вспомнил, как однажды мы купались с Сапожковым и как, вылезая из воды, он неприятно дурачился, встряхивая длинными прямыми волосами. У него была взрослая, прыщавая грудь. Вообще в сравнении с нами он был взрослый, давно уже знавший и испытавший то, о чем мы только болтали. Я, например, точно знал, что он несколько раз был в этом публичном доме. Непонятно, почему Розенталь подружился с Левкой, хотя сам же говорил, что Левкина мать, докторша, мучается с ним и что он подло ведет себя по отношению к девушке-воспитаннице, которая жила у Сапожковых и которой он не давал проходу. Однажды я зашел к нему. Мы говорили о Шопенгауэре. И вдруг по комнате неслышно прошла эта девушка, тонкая, в платочке, накинутом на плечи, с усталым лицом.
Город как будто отнесло далеко налево, и впереди показалась чистая, светлая река — голубая и белая от луны и снега. Сапожков со своим секундантом обогнали нас у Ольгинского моста и нарочно поехали почти рядом. Они пели, даже орали — тоже, без сомнения, нарочно. Розенталь опустил голову. Я понял, что ему стыдно за них.
Мы сошлись у столбиков, перегородивших дорогу на той стороне Великой. Летом здесь был луг с душистыми травами, начинавшийся сразу за новой, недавно открывшейся гимназией Барсукова. Теперь пустая равнина холодно блестела под луной.
Мы свернули с тропинки и прошли недалеко по глубокому снегу. Все молчали. Кирпичев провел черту и сказал мне:
— Считайте.
Стараясь делать огромные шаги, я сосчитал до десяти и, не останавливаясь, двинулся дальше: двенадцать, тринадцать, четырнадцать…
— Виноват, — сказал Кирпичев.
Я вернулся.
Левка встал у черты и скинул на снег шинель и фуражку. Он был в штатском, в новом костюме с торчащим из наружного кармана платком. Он снял и пиджак, хотя было очень холодно, и остался в белой рубашке с накрахмаленной грудью. Розенталь спросил весело:
— Как? Раздеваться? Бр-рр… — И, подумав, тоже сбросил шинель.
Он стоял тоненький, отчетливый, как силуэт, в гимназической курточке, на фоне снежного сугроба, переходившего за его спиной в маленький холм.
Это была минута, когда я понял, что никто не представлял себе, что это будет так, то есть что они будут стрелять друг в друга, стараясь не промахнуться. Никто, даже Сапожков, которого еще у столбиков я спросил задрожавшим голосом: «Что ж, Лева, убьешь человека?» — и он ответил твердо: «Убью». Теперь все происходило как бы независимо от нашей воли. Так, Кирпичев спросил деревянным голосом: «Не желают ли противники помириться?» — и Розенталь, узнав, что нужно публично просить прощения, ответил: «Э, нет, к черту! Тогда будем стреляться!» Так я вдруг фальшиво пробормотал: «Ребята, а может, хватит валять дурака?» И все сделали вид, что не слышали.
Ничего нельзя было остановить или изменить — я горестно понял это, когда Розенталь прицелился, крепко зажмурив левый глаз, и его доброе лицо стало жестоким, с поехавшей вперед нижней губой.
Они выстрелили одновременно — точно кто-то негромко ударил в жестяное ведро. И ничего не произошло. Только Левка, пошатнувшись, переложил пистолет в левую руку.
— Ранен? — спросил Кирпичев. Ранен! Забыв о дуэльном кодексе, мы с Толькой со всех ног побежали к нему, проваливаясь в снег и ругаясь.
Две недели Левка носил руку на черном шелковом фуляре, гимназистки ходили за ним маленьким разноцветным стадом — в трех женских гимназиях были синие, черные и красные платья. Он встряхивал длинными прямыми волосами и говорил о Шопенгауэре, иногда путая его со Шпильгагеном.
Он учился в коммерческом, и теперь вечерами можно было встретить в Летнем саду гимназисток с «коммерсантами», на которых они прежде просто плевали. Очевидно, тень Левкиной славы осенила все училище в целом.
…Веселые и голодные, вспоминая, как Толька спросил Кирпичева: «Это какой револьвер — смит-вессон?» — а тот ответил с возмущением: «Это не револьвер, а дуэльный пистолет», — мы соскочили с извозчика у нашего дома и быстро прошли мимо. Дом был освещен, походная немецкая повозка стояла у ворот, а у подъезда скучал солдат, опершись о винтовку. Очевидно, немцы все-таки решили арестовать Розенталя.
Мы повернули за угол, и Толька сказал, что, может быть, это даже к лучшему, потому что ребята из типографии давно говорили, что ему нужно уйти. Плохо было только, что, если на границе задержат без «аусвейса», могут застрелить, а он, Розенталь, как это только что выяснилось, не любит, когда в него стреляют. «Аусвейс» остался в старых штанах, а штаны висят на спинке кровати.
— Я принесу.
— Задержат.
— Как бы не так!