Читаем Избранное полностью

В его учетной медицинской карточке, заполненной русским врачом-заключенным, было написано: «Страдает резко выраженным общим истощением всего организма с наличием голодных отеков тела и жидкости в полостях, крайней расшатанностью нервной системы, авитаминозом, склерозом сосудов сердца, эмфиземой легких, хроническим бронхитом, чесоткой, флегмонами обеих голеней».

Он лежал на узкой койке головой к окну, вымытый, переодетый в чистое белье, и пребывал в том странном, похожем на полузабытье состоянии, когда не отдаешь себе полного отчета, где ты и что с тобой. Впрочем, кое-что он все же помнил, но отрывочно, спутанно.

Так в сознании отпечатался момент, когда конвоиры с лязгом откатили вагонную дверь и в глаза ударил белый снежный свет — пронеслась головокружительно легкая мысль: «Чистое поле… Значит, расстрел?»

Потом при выгрузке из автобуса, который в первую минуту приняли за душегубку, он увидел темные сторожевые вышки, напоминавшие терриконы… И это отчего-то впечаталось в мозг.

Потом длинный, пропахший карболкой барак и в глубине его — люди в белом. Когда подошла очередь Карбышева, он услышал вперемешку немецкую, польскую, чешскую и русскую речь. Ноги его подкашивались. Почему-то его заставили стоять дольше других. Или так показалось?

Наконец тесная душная нора на нижних нарах в карантинном блоке, два соседа по койке — чех и югослав,— радость, что тепло… И внезапно наступившая резкая сердечная слабость, озноб, головокружение и — досада, что выдержал такую дорогу, а тут какая-то пружинка сдала!

Как очутился он на отдельной полке двухъярусных нар—-не помнил. Ему было по-прежнему плохо, он чувствовал, что истаивает, что жизнь уходит из него. От этого не было ни печально, ни страшно. Лишь минутами, когда холодная немогота подступала к самому сердцу и начинало как-то странно тянуть на левый бок и вниз, являлась глубокая скорбь, что гаснет прекрасный мир вместе с Лидой, Лялей, Танечкой, Алешей, такой сол-

114

нечный и зеленый мир, и хотелось тысячу раз отдать свою жизнь за то, чтобы не погиб этот дорогой светящийся мир…

Он приходил в себя неизменно с одним и тем же слабым ощущением боли в локтевом изгибе, ощущением запаха эфира и зрительно — блеска шприца. Кто этот человек, поддерживающий его на поверхности жизни, и кто другой человек, кормящий его, как младенца, с ложки, и как это все возможно здесь, в Майданеке?

Скоро он почувствовал, что благодарен этим людям: одному — что повыше, в докторской шапочке, делавшему уколы, и второму— суетливому, но сильному, который кормил его, Карбышева, с ложки. И как только коснулось его души чувство благодарности и захотелось помочь им, он ощутил смертельную усталость и впервые глубоко, спокойно заснул.

В комнатке помимо Карбышева обитали трое: русский врач, делавший ему инъекции, блоковой писарь — чех и парикмахер — молоденький поляк Метек. Врач от подъема до отбоя занимался больными и в свой угол приходил только есть и спать. Писарь каждое утро тасовал учетные карточки, делал на них какие-то пометки, переставлял из одного отделения коробки в другое, затем исчезал обычно до вечера. Метек бывал занят работой, только когда поступали новенькие — стриг, брил, выдавал полосатое белье,— а в свободные от этих дел часы уходил в соседний блок «до своих коллег». Большую часть дня Карбышев проводил один и поначалу был этим обстоятельством очень доволен.

Третий раз за время неволи выбирался он из лихой беды — дистрофии, третий раз его спасали незнакомые люди. Почему именно его спасали?.. За окном вдали темнели необычной конфигурации сторожевые вышки, под окнами виднелись сложенные в штабеля замерзшие трупы. Гибли сотни молодых и старых, стойких духом и душевно надломленных, русских, евреев, поляков, сербов… Почему же оберегали его, Карбышева?

В лагерях пленных все было ясно: солдаты, верные присяге, выручали своего командира. Здесь же, во Флоссенбурге и в Майданеке— интернациональных лагерях смерти,— помощь исходила главным образом от иностранцев-коммунистов, он об этом догадывался, но за что ему помогали, чем он лучше других политзаключенных — было непонятно и от этого неловко.

Разве, отвергнув предложения о сотрудничестве всех этих раубенгеймеров и кейтелей, он совершил что-то героическое? Нет, конечно, думал Карбышев. Быть честным человеком, преданным Родине, воинскому долгу — это обязанность, а не добродетель. Другое дело, что он и тут, в концлагерях, не сложил оружия: поддерживал товарищей своим словом. Да, у него оставалось

115

последнее оружие — Слово, и он намерен пользоваться им, пока жив… Может быть, за это так и ценят его зарубежные друзья-антифашисты?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже