Вот и теперь, в Майданеке, когда болезнь чуть отпустила, он сидел на своей койке, худенький, седой старичок, и беседовал с людьми, которых пускали к нему после отбоя. «Когда кончится война, товарищ генерал?», «Капитулирует ли Германия при вступлении на ее территорию советских войск или Гитлер будет сопротивляться до конца? Что думает по этому поводу мсье генерал?», «Как мыслит себе пан профессор социально-политическое устройство в послевоенной Европе?», «Геноссе Карбышев! Нацистская верхушка надеется заключить с западными державами сепаратный мир. Учитывают ли эту опасность в Советском Союзе?», «Останемся ли мы живы?..»
Он отвечал своим, как всегда, то, что думал. А думал он много, порой ночи напролет. Может быть, никогда еще со столь пронзительной отчетливостью не ощущал он, как зависит от общего хода войны и его судьба, и судьба товарищей по беде. Ведь и этот их вопрос вопросов: «Останемся ли мы живы?» — был производным от главного вопроса, решавшегося родной армией па полях сражений.
Люди уходили от Карбышева не всегда обрадованными, но неизменно ободренными. Победа близка, возмездие неизбежно, будущие поколения извлекут урок из нынешней трагедии и сделают жизнь лучше, чем была; а в живых останутся не все, тут ведь тоже действует закон войны, дорогие товарищи, коллеги, мсье, камерады.
Так говорил он приходившим побеседовать с ним. Он говорил правду, а правда, какая бы она ни была, питает мужество, а мужеством держится жизнь.
8
За Майданеком был Освенцим, по официальному наименованию Аушвиц.
На огромном плоском, как столешница, поле в строгой симметрии стояли бесчисленные ряды бараков. Только у входа в центральный лагерь росла береза — кругом же была безжизненная пустыня, хотя и шевелились повсюду человеческие фигурки, сотни,’ тысячи человеческих фигур, а над главными воротами висела дугообразная вывеска с обнадеживающими словами: «Arbeit macht frei» — «Работа освобождает».
Сразу после душа и татуировки Карбышева вместе с другими новичками из Майданека отвели в самое крупное отделение
11G
концлагеря — в Аушвиц-II, или Биркенау. Пребывание в карантине было предельно сокращено, и через неделю он уже возил тачку с гравием, посыпал дорожки, убирал мусор, а в голове целый день прыгали черные буквы: «Arbeit macht frei». Иногда эти буквы возникали из дыма кремационных печей, стоявших по обе стороны от железнодорожной платформы. Черные, серые, рыжие космы дыма валили к небу, таяли, и только черные буковки никуда не исчезали: «Arbeit macht frei».
С утра до ночи толкал он свою тачку, засыпал ямки, собирал мусор. Свежий апрельский ветер трепал полы его длинного, до пят, полосатого балахона, обнажал худые ноги в сбившихся, не по размеру, колодках, леденил грудь. Он ничего не замечал. Возвращаясь на обед в барак — бывшую конюшню,— он съедал порцион супа; вечером, придя с работы,— порцион хлеба, пил из миски эрзац-кофе или травяной чай. И не замечал, сыт или голоден. Вокруг были люди, которые дружелюбно заговаривали с ним, это были свои, советские люди, но он пока не мог, не в состоянии был сказать им что-либо. Он словно опять заболел, и основным симптомом этой новой болезни было полное безразличие к себе, проистекавшее от сознания собственного бессилия перед масштабами творимых в Аушвице злодеяний.
Никто не видел, как в глубокой ночи, когда огненные блики переливались на стеклах окон, плакал Карбышев. Он был слишком стар и слаб, чтобы повести за собой пленных солдат, и все таки повел бы, скомандовал, и солдаты, он уверен, с голыми руками пошли бы за ним на колючую проволоку — он сделал бы так, если бы не понимал, что это, по сути, было бы массовым самоубийством, выгодным врагу.
Он погибнет со своими товарищами под ударами пулеметных очередей часовых, а здесь, в Биркенау, по-прежнему будут останавливаться невольничьи поезда, по-прежнему на каменную платформу, прозванную рампой, из вагонов будут выходить испуганные женщины и ничего не понимающие, но тоже испуганные дети, и дряхлые старики, и изредка молодые мужчины, которых после «селекции» поспешно отведут в рабочий лагерь. А все остальные: старухи и старики, молодые женщины с грудными детьми, мальчики и девочки и юные девушки,— все пойдут пестрой вереницей вдоль платформы к кремационным печам с газовыми камерами, замаскированными под баню, и там, голые, будут задушены ядовитым газом. Грудные дети на руках матерей, маленькие девочки и мальчики, цепляясь за дрожащие окаменелые руки старших, любящие их бабушки и дедушки — все вместе будут умирать мучительнейшей из смертей: от удушья.
И это каждый день.
117
Иногда по нескольку раз в сутки.
Тысячи невинных, ежедневно умирающих ужасной смертью!
Он думал, может, хотя бы ради того нужно жить, чтобы потом подробно рассказать, как, держась ручонками за голову, метались во дворе перед дымящимся крематорием малыши, силой отобранные у родителей…