Пока на Невском в раскачку прогуливаются уцелевшие петербуржцы и их зачатый до революции приплод, новое племя ленинградцев уже совсем подросло в кольце рабочих окраин. Другие люди, крепкие, живучие и веселые, не могущие даже понять, откуда могло взяться этнографическое понятие «щуплый и унылый петербуржец»! Эти не щуплые и не унылые. Они занимаются спортом, плещутся летом в реке и зимой в огромном, прекрасно оборудованном профсоветском бассейне, они категорически отрицают даже старое, у всех крепко засевшее положение, что в Ленинграде плохой климат. Отличный климат! Целебный! Еще чего доброго, подобно киевлянам, возьмут да вдруг и объявят Ленинград всесоюзной здравницей. Все на свете меняется; вот скоро, увидев краснощекого парня, будут говорить: какой ленинградский цвет лица!
Это новые народы, воздвигая у себя на окраинах дворцы по своему, рабочему, фасону, наступают со всех сторон на Невский. Начинается второй захват центра города — уже не боевой, а культурный. В этом — единственное спасение и воскрешение умершего Невского.
В солнечный первомайский день главная улица возрождается, становится не Невским, не Нэпским, а в самом деле Проспектом 25 Октября, как она официально названа. Какое прекрасное, прямое и широкое русло для миллионных пролетарских демонстраций! Они текут не бурливыми узкими ручейками, как в московских переулках, а бесконечной плавной рекой, овеянной алыми парусами знамен.
Ряды домов, витрины и подъезды — они не мешают, молчат, не хотят вспоминать о прошлом, они протянулись ровными послушными берегами мощной людской реки.
И старый шпиль Адмиралтейства дружелюбно светит навстречу новым солнечным блеском, ведь и в его остриё неугомонный пролетарий впрыснул ленинскую «Правду». Вечером шумные карнавалы совсем по-южному веселятся у передвижных сцен на Исаакиевской площади, пестрые фейерверки пылают над черным зеркалом Невы. Рано одряхлевший город, основанный упрямой прихотью Петра, робко улыбается и мечтает послужить еще своими гранитными плечами для новой, невиданной, блистательной эпохи.
По поручению директора
— Дайте электричество, — нетерпеливо сказал инженер.
Дали электричество.
— Дайте металл!
Дали металл.
— Дайте топливо! Дайте дороги! Дайте химию! Дайте все!
Дали все. Большая карта засветилась огнями. Инженер улыбнулся. Он разыскал в куче бумаг письмо от директора и начал негромко читать его.
Письмо краткое, торопливо написанное, откровенное, рассчитанное на понимание с полуслова.
В письме были поручения. Указывались, хотя и приблизительно, цифры. Давались, хотя и осторожно, сроки. Энергичные выражения. Подхлестывающие восклицания, вплоть до упоминания черта. И в конце письма — просьба позвонить по телефону, сообщить, как идет дело с поручениями.
Старый инженер волновался, когда читал письмо директора. Он пробовал скрыть волнение, довести до конца свое инженерское спокойствие. Щегольнуть хладнокровием человека техники. У него это плохо получилось. Года не те. Голос дрогнул…
Это могло прорваться, как слезы. Но в строке попался черт. Директор, бодрый и веселый, полный сил и уверенности в деле, вставлял в деловые письма энергичные выражения:
«Доработаемся до стольких-то (тысяч или миллионов лошадиных сил или киловатт?? — черт его знает) машинных рабов и пр. Если бы еще примерно карту России с центрами и кругами, или этого еще нельзя?»
Слушатели засмеялись.
Смех перешел в аплодисменты.
Аплодисменты — в долгую бурю восклицаний, новых аплодисментов. И все вместе перелилось в песню, в старый, но радостно звучащий боевой гимн.
Инженеру уже нечего было больше говорить. Он стоял в толпе среди всех, маленький, чистенький, седой; вытирал платком руки и смеялся, немножко растерянно, как смеются при большой и сложной радости, на дне которой осталось несколько капель старого горя.
Поручение выполняется, и очень хорошо, совсем как наказал директор. А директора нет.
Черт возьми, нет директора.
Нет директора, нет веселого и гневного директора, коренастого, крепкого, лысого, тоже маленького, как этот инженер. Маленького и — бесконечно большого.
Нет его, а ведь был! Стоял здесь, на этой же трибуне, точка в точку на этом самом месте, перед громадным колодцем залитого огнями театра, перед трехтысячным, чутко замершим полукругом слушателей.
Тогда съезд Советов назывался не Пятым Всесоюзным, а Восьмым Всероссийским. Назывался иначе, а вопросы, тревоги, цели были почти те же. О них говорил с того же места звонко и горячо наш директор: