Я был счастлив, но не наивен. Я понимал, что мне помогли многие случайные обстоятельства, они нанизывались на первоначальную причину — несчастье с братом Харуном. Хотя не такие уж и случайные: удар придал мне сил, всколыхнул меня. Так хотел аллах, но он не одарил бы меня, если б я сидел сложа руки. Выбрали именно меня, потому что я был отчасти героем, отчасти жертвой, человеком народа, и ничего более, в достаточной степени приемлемый и для народа, и для тех, кто вершит его дела. А решающую роль, видимо, сыграла их уверенность в том, что они с легкостью сумеют управлять мною и делать все, что захотят.
— Ты по-прежнему думаешь, будто сможешь поступать, как захочешь? — спросил меня Хасан.
— Я буду поступать так, как мне велят закон и совесть.
— Каждый полагает, будто сумеет перехитрить остальных, ибо уверен, что только он не глуп. А думать так — значит быть глупым по-настоящему. Тогда мы все глупы.
Я не почувствовал себя оскорбленным. Его резкость лишь подтвердила, что его одолевает беспокойство, не знаю какое, но, я надеялся, преходящее. Будет плохо, если оно продлится долго, плохо и для него, и для меня. Он нужен мне целехонький, без бремени, без горьких мыслей. Я буду любить его и таким, любить, каким бы он ни был, особенно когда я стал равен ему, но мне приятнее, если он останется моим светлым началом. Он необязательность, свободный ветер, чистое небо. Он то, чего я лишен, но это мне не мешает. Он единственный человек, который не считается с моим теперешним званием и жалеет обо мне прежнем, а я стараюсь как можно больше походить на того, каким он хочет меня видеть. Иногда я сам верю, что я такой. Я искал его после той встречи с покойным кадием, он был мне необходим, он один, его одного хотелось мне видеть, лишь он мог прогнать мой непонятный ужас. Я привязал себя к нему еще раз, навсегда, и буду возвращать его себе всякий раз, когда это потребуется. Я не понимал точно почему, может быть потому, что он не боялся жизни. Моя должность придает мне уверенность, но она же приносит мне и одиночество. Чем ты выше, тем пустыннее вокруг тебя. Поэтому я буду беречь друга, он станет моим войском, теплой обителью.
Вскоре еще более возросла необходимость в этом.
Я взял на себя тяжелую ношу, считая, что она будет щитом и оружием в борьбе, к которой меня принудили. Но прошло совсем немного времени, и мне пришлось защищаться. Молнии, правда, пока не ударили, но зловещие раскаты грома уже раздавались.
Получив султанский указ, которым силахдар Мустафа выразил свою благодарность и подтвердил мое звание, я решил впредь советоваться только со своей совестью в том, что мне предстояло делать. И сразу же подул холодный ветер. Те, кто поставили меня на это место, вдруг смолкли, увидев, что я не уступаю. Но зато чаще стали раздаваться голоса, будто я виноват в смерти прежнего кадия. Напрасно разыскивал я людей, которые разносили слухи, легче было догнать ветер. Кто же сказал, раз никого нельзя было притянуть к ответу, или знали и прежде, а теперь это им понадобилось? Может быть, на меня и не пало бы подозрение, если б я был абсолютно чист.
Не знаю, уступил бы я, с упрямством, свойственным не от рождения, не будь я уверен в защите сверху, не знаю, пошли бы они на какую-нибудь сделку. Мы стали подстерегать друг друга.
Не давали мне покоя и муселимы, и бывший и теперешний. Прежний сидел в своем селе, угрожал и слал письма в Стамбул. А теперешний, которому раньше уже приходилось бывать муселимом и он знал, как это ненадежно, смотрел на все сквозь пальцы, избегая портить отношения с теми, кто мог ему хоть чем-нибудь навредить. До меня дошло даже, что он предупредил своего предшественника, чтоб тот укрылся, перед тем как выслал стражников якобы на его розыски. И никто не ставил ему этого в вину.
Горожан я чуждался. Отчасти потому, что презирал их, но больше из-за того, что хорошо запомнил, сколько в них злобы и разрушительной ярости. Я больше не умел разговаривать с этими людьми, ибо не знал, кто они, а они, чувствуя мою неприязнь, смотрели на меня пустыми глазами, будто я был вещью.
Я посетил муфтия. Все повторилось, как и в тот раз, когда я спасал брата, прикидываясь дурачком. С той лишь разницей, что теперь я считал, будто мне не нужно унижаться или по крайней мере не очень. Он спрашивал: какой муселим, какой кадий? Потом начинал рассказ о стамбульском мулле, словно его одного во всем свете он только и знал. А однажды довольно жестоко пошутил, по какой-то запоздавшей ассоциации у него всплыл в памяти мой брат Харун, и он поинтересовался, не выпустили ли его из крепости. Малик взирал на него как на кладезь премудрости. Наконец он отпустил меня нетерпеливыми жестами желтой руки, и больше я не приходил к этому бедняге, который был бы самым настоящим дураком, не окажись он муфтием. Малик повсюду разнес, что муфтий не выносит меня. Все поверили, потому что хотели поверить.