Читаем Избранное полностью

Такой ясный вокруг стоял день. Светлый, шелестяще-лиственный, весь под ветром, синим ветром над городом, над рекой Великой, и там, над Глубоким, ветер был видим, тоже шелестел и тоже синий. Там, в Глубоком, по-прежнему деловито работали механизмы, двигались люди, достраивалась зерносушилка… И этот голос женщины, интеллигентный, телесный, сильный… И редкие листья, летящие по воздуху. А утром только что был мороз. Я дал на студию телеграмму и заказал телефонный разговор с режиссером.


Съемочная группа приехала после Октябрьских торжеств, Васильев был уже в Глубоком. Он лежал в маленькой комнате, в спальне, и жена, профессиональная медичка, не отходила от него. По словам жены, Васильеву стало дома получше, и мы готовились записать его размышления о жизни, о делах, о земле — обо всем том, среди чего Виктор Васильевич вырос, о чем кровно болел душой и без чего не представлял себе жизни. Только, передала мне Нина Алексеевна, Виктор Васильевич хотел бы вначале обсудить план своего выступления и просит меня во время выступления поддерживать его вопросами.

Совершенно невозможно передать ту невыразимо горькую атмосферу, в которой ребята устанавливали среди гостиной аппаратуру, освещение, занимали свои места. Все двигались как бы в спрессованном воздухе и чувствовали гнетущее неудобство. С другой стороны, все понимали, особенно Нина Алексеевна, что сделать это необходимо, потому что человек большой, заслуженный, умудренный огромным личным опытом, опытом сложным и непредвзятым, должен сказать все, что он думает о своем деле. Все, кроме него, знали, что это последняя возможность. Да и он сам, пожалуй, об этом догадывался. Тем замечательнее мужество этого удивительного мужчины.

— Ах, Юрий Николаевич, какая бы это была радость, если бы не в такое время, — сказала Нина Алексеевна, провожая меня в комнату к Виктору Васильевичу, негромко и печально. — Если бы пораньше.

Глаза у Нины Алексеевны были заплаканные, но сухие. Виктор Васильевич лежал в постели почти через всю маленькую комнату, лицом к окошку, и совсем уже не был похож на того Васильева, которого я видел в клинике. Он катастрофически похудел, дышал со свистом, через силу, глаза и лицо обесцветились. Он весь трепетал на том хищном огне, который съедал его изнутри. На правой стороне лица, от уха далеко вниз, лежал пластырь. От обилия принимаемых лекарств или подругой причине здесь нагноились железы, и пришлось нарыв этот вскрыть. Но внутренняя сила, огромный запас мужества и воли, которым его наделила природа, которыми его вспоила земля, которые всегда были его подчеркнутым достоинством, — требовательно и непреклонно давали себя знать. Я смотрел на Васильева и с удивлением думал о том, как ему хватает сил каждое утро по телефону досконально и придирчиво вникать в каждую мелочь совхозной жизни, как ему хватает сил в течение дня приглашать, принимать и даже вызывать к себе своих наиболее важных сотрудников. Да и люди сами шли к нему. Единственный, кто ни разу не зашел и даже не позвонил, — это председатель сельсовета Бурунов.

— Что с Буруновым, почему его не слышно? — спрашивал Васильев жену.

— Он плохо себя чувствует. Он тяжело болен, — отвечала Нина Алексеевна и отворачивалась…


— Вот видите, — обвел вокруг себя огромной длинной ладонью Васильев, — никак не могу пока с болезнью справиться.

Он попробовал улыбнуться. Мы немного побеседовали, и я вышел. Минут через пять Нина Алексеевна вновь пригласила меня, посоветоваться, правильно ли она мужа нарядила. Васильев сидел в кровати. Ему были только что сделаны обезболивающие уколы. На нем был праздничный костюм, тот самый, в котором зритель теперь видит Васильева на экране. Но чего зритель никогда не увидит и чего я сам никогда не забуду — того страшного момента, когда Нина Алексеевна стала мужа причесывать. У Васильева всегда кудрявилась богатая светлая шевелюра, как принято говорить, цвета рыжей соломы. Теперь она свалялась. И вот когда Нина Алексеевна коснулась шевелюры расческой, волосы расческу буквально забили. Целыми снопами волосы оставались в гребне.

Васильев говорил сидя в кресле. И эта его речь, это выступление, которое до сих пор лежит в моем столе на узкой магнитофонной пленке, было в тот момент актом высочайшего человеческого мужества. И слушать его слова без глубочайшего волнения невозможно. Ясность мысли, четкость постановки вопросов, простота и яркость изложения… Я смотрел на этого безмерно исхудавшего, но все еще огромного человека, который дышал со свистом, и думал о том, какой, может быть, великолепный государственный и политический деятель, какой трибун скрывался в нем и должен был теперь до времени погибнуть.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже