Не обязательно уха должна быть жирной. Но если она жирна, то течет по языку, как медовуха, и нет сил от нее отмахнуться ни рукой, ни ложкой. И кажется, что будешь есть до утра, пока не свалишься без сил здесь, под соснами, среди звезд, на траве, под малиновой, тонко пробивающей небо луной. И неизвестно, от чего хмелеешь, от стакана или от ложки.
— Председательствуешь? — спросил Павел Петрович, переводя дух и разглядывая Федота.
— Председательствую. Да с этим председательством одна мука. Колхоз у меня на двадцать километров растянулся. Да и от деревень двора по три от каждой осталось. Все старики. Молодежь в город рвется.
— Ну и как?
— Вот так. Сейчас в районе был. Шею мылят. План у меня на мясо сто пятьдесят тонн. Осталось пятьдесят сдать мне. А где возьму? Есть подсвинки. Говорят, сдавай. Всех до единого если сдам сегодня, половины не выполнить мне этого плана.
— Зачем же такой план брал? — сказал Василий.
— Брал, — усмехнулся Федот. — В прошлом годе у меня сто тридцать было. Двадцать тонн как соцобязательство заставили накинуть. Мол, кониной покроешь, зачем тебе кони, когда машины есть. Нынче Москва запретила соцобязательства накидывать, прежнюю цифру оставили. А коней-то у меня уже нет.
— Чего же делать? — спросил Павел Петрович, доставая из чугуна кусок щуки.
— Чего? Не стану нынче на недели выполнять. Погожу до самой зимы, как раз подсвинки подрастут. И в план уложусь.
— А ничего не будет тебе? — спросил Павел Петрович. — Не снимут?
— Мне ничего не сделают.
— Чего же это так тебя милуют? — улыбнулся Василий.
— А на мое место сюда никто не пойдет, — Федот положил свою деревянную ложку на колено. — У меня, мужики, еще бутылка есть. С собой прихватил.
Федот вынул бутылку из внутреннего кармана пиджака, сорвал с нее пробку и налил всем по половине стакана. Выпили.
— Ты чего же, не отбыл, что ли, свое? — спросил Павел Петрович.
— Отбыл. — Федот вытер губы рукавом. — На Беломорском канале трудился. Много там всяких было. Были и настоящие, — Федот прилег на локоть и стал глядеть в кострище. — Помню, с донскими кулаками одно время я работал. Это был народ! Псы цепные. Злые. Важные. Один, помню, сидит во френчике, в сапогах, окорок жрет. В посылке ему прислали. А я в лаптишках, как взят был. Поглядываю на него и слюнки глотаю. Жрет, сволочь, смотрит на меня сверху вниз, а не подзывает. Потом прищурил глаз и спрашивает: «А за что же тебя, болезный, взяли на эту работу?» Как за что, говорю, раскулаченный. «Кулак, значит?» — усмехается, собака. Кулак, говорю. «Врешь, — говорит он. — Таких кулаков не бывает. Человека небось убил. Или свинью украл. У меня, говорит, батраков за всю жизнь такого ни одного не было».
Федот почесал висок и разлил остаток водки.
— А потом из лагеря на фронт меня послали. После войны прямо домой. И не тянет никуда; пока жив да цел, здесь и буду.
Павел Петрович достал пачку сигарет и протянул Федоту. Федот закурил.
— И мне дай, — сказал Василий. — Не признал я тебя сразу-то.
Павел Петрович протянул пачку Василию. Тот взял сигарету, прикурил у Федота, но не затягивался, а так просто пускал дым.
— Сердце болит. Уж который год не курю, — сказал он, глядя на Федота, а потом на Павла Петровича.
— А я курю, — сказал Федот. — А сердце тоже болит.
— Ты, Пашка, как убежал-то хоть тогда? — спросил Василий, туша сигарету о землю и разглаживая ладонью грудь.
— Я ему упредила, — сказала Анна. — Ты мамке утром говорил, что скоро брать приедешь, а я слышала. Не поверила сперва-то. А потом ночью коней заслышала под угором и, как была, — по огородице.
— Караулила? — усмехнулся Василий.
— Караулить не караулила, а так сторожливо было: вдруг и впрямь брать приедешь, — тоже усмехнулась Анна.
— Знал бы, всю бы косу вывернул, — улыбнулся Василий.
— А где же ты, Паша, попрятался? — спросила Анна.
— Под стогом отсиделся. Всю ночь пешком до железной дороги дул. А там в Горький подался. Никто меня не знает. До меня ли? На заводе работал. А потом на войне провоевал, После войны уж институт закончил.
— А фамилия у тебя какая? — спросил Василий.
— Та же самая.
Все помолчали, разглядывая остывающие угли, прищуриваясь и о чем-то размышляя. Луна поднялась высоко и засветила ровным синим светом. И далеко видны стали все леса.
— Слушай, Вась, — сказал Федот. — А вот теперь на сердце тяжело тебе не бывает?
Василий задумался, посмотрел на всех по очереди.
— Не тяжко мне, — сказал он. — Только вот сердце болит, да ведь не от этого же. Чист я был душой. Верил. И дело свое справно вел. Сам по деревням из конца в конец изматывался и в ночь, и в грязь. Не грабил же ведь я.
— Давайте-ка, мужики, выпьем, а то холодно что-то от луны от этой, — сказал Федот.
Анна быстро взяла свой стакан, чокнулась со всеми и выпила.
Рыба была слегка переварена и рассыпалась в пальцах как творог. Рыбу жевали и захлебывали короткими глотками ухи.
— Ну, мне косить, — сказала Анна, вставая. — Тут полянка есть, в лесу, бригадир мне ее на корову отдал. Вот пока и покошу пойду при луне.
— Отдал ли он тебе ее? — спросил Федот.
— Отдал, отдал. В счет процентов.
И ушла.