Как только инструменты заняли свои места, грянула музыка, музыка будущего, как мы поняли, — атональная, без малейшего намека на гармонию и ритм. Правила не существовали более. Любое сочетание звуков считалось музыкой. Духовые, смычковые и ударные инструменты дерзко, без спросу, врывались в наш слух, беспощадно терзали и сокрушали его своею массой — и это я должен считать революцией в истории музыки?! Даже у одного инструмента клавиши, струны и трубки уже не обращали друг на друга никакого внимания. Как сказал профессор Хюхо де Фрийс, мы столкнулись с явлением мутации в жизни музыки, причем мутации не постепенной, а скачкообразной. Темп, гармония, благозвучие внезапно оказались днем вчерашним, крещендо и диминуэндо — допотопными уступками всяким там сантиментам, оркестру приходилось выкручиваться, как колбаса, выползающая из формы.
Нам не дано было осилить этот скачок так вот, сразу, поэтому на первых порах мы заткнули уши.
На середину вынесли какой-то предмет, вернее сказать, он сам вышел. Огромный чехол закрывал его со всех сторон, и мы не могли рассмотреть, что это такое.
С западной стороны распахнулись ворота, через которые прежде на полной скорости въезжали мотоциклисты, и оттуда появились два подъемных крана с набережной Явакаде, первый — с высоко поднятым грейфером, второй — с поднятым наполовину. У первого в зубах виднелся какой-то предмет, тоже обернутый тканью, отчего кран напоминал женщину, брезгливо несущую на вытянутой Руке к окну тряпку с пойманным тараканом. Солидный груз второго был скрыт под порфирой, отороченной горностаем, и едва заметное раскачивание выдавало его высокое происхождение.
Оркестр заиграл еще громче, а оба крана, подъехав к Центру поля, остановились, и ноша каждого зависла в воздухе над зачехленным предметом. Горностаевая мантия тем временем перестала раскачиваться, затихла.
Неподвижность трех таинственных предметов внезапно передалась оркестру, один за другим инструменты замирали в оцепенении, над стадионом воцарилась тишина, величавая и торжественная.
Гостевые трибуны затаили дыхание, даже дети не подавали голоса.
Вдруг по оркестровой меди пробежала легкая дрожь — и чехол, скрывавший самый верхний предмет, плавно заскользил вниз. Теперь все мы увидели: на фоне голубого неба в лучах солнца сверкала корона Нидерландов.
Во второй раз всколыхнулась медь. Королевская мантия упала, и нашим взорам явилась грозная громадина — наковальня, не щегольски надраенная, но черная от копоти, прямо из кузницы, живой памятник долготерпения вещей и их силы, бык среди вещей.
Медь вздрогнула в третий раз. И сползло серое покрывало с нижнего предмета. Это был — трон Нидерландов.
Наковальня парила в тронно-коронном пространстве.
Из туго натянутых телячьих кож вырвалась сухая дробь. Медленно-медленно державный венец стал опускаться на наковальню, захваты разжались, акт коронации свершился. Так стал реальностью забившийся в самый темный уголок мало кому известный геральдический барельеф на фронтоне одного из домов по Халвемаанстейх. Но лишь на одно мгновение: под неутихающую барабанную дробь второй грейфер вдруг разжал челюсти, и наковальня плюхнулась на престол, сокрушая его своей тяжестью. Рухнули балдахин и седалище, отвалились поручни и ножки, корона от сотрясения распалась на сверкающие куски.
В следующую секунду мир взорвался бешеным каскадом звуков, в сравнении с которым ликование по поводу гола, забитого в матче Голландия — Бельгия, прозвучало бы мышиным писком. Инструменты все как один выкладывались буквально до последнего. Грохотали барабаны, завывали трубы, рычали контрабасы, лопаясь, разрываясь на части.
Порой невозможно было понять, отчего мы глохли — от этой вакханалии звуков или оттого, что звуки достигли запредельных для восприятия частот. Многие из присутствующих корчились, как под градом палочных ударов.
Все одежные сословия на противоположной стороне устремились в центр футбольного поля, чтобы вкруг наковальни и останков символов государственной власти учинить разнузданный пляс, сначала по кругу, изображая полонез, потом кто во что горазд: буги-вуги и готтентотский рикси, биг-чарльстон и хакл-чакл, замба-милонга и калифорнийский хэлу. Они тряслись, как горошины в решете, не забывая при этом поддерживать друг друга с суперсветской элегантностью. И сами музыкальные инструменты, смешавшись с толпой, затряслись, завертелись, задергались в конвульсии ритмов, изрыгая истошные визги. Кое-кого из наших тоже захватил и увлек за собой этот вихрь, хотя они, очевидно, не понимали или не желали понимать, что им надо делать, поскольку давным-давно забыли, что такое танцы. Ну и пусть идут. В конце концов, это были единицы, а уж представление в духе рейссенского вербного воскресенья[91]
нам, понятно, не грозило.