Прочее общество состояло, во-первых, из тирольца который зазывал в пансион путешественников и за это ему разрешалось строить куры хозяйской дочери; он рисовал кисточкой картинки, а затем продавал их в разные конторы, он мог за какие-нибудь пять минут назвать первого встречного своим лучшим другом, обмануть его, выбранить и предать, а потом опять с ним помириться; его уста никогда не произносили слова правды. Он бойко говорил по-итальянски, так что сам собою оказывался переводчиком, но перевод его бывал настолько вольным, что в течение четверти часа мог превратить собрание благороднейших людей в ведьмин шабаш. Поначалу он не догадывался, что я тоже понимаю итальянский, так что я мог с возмущением, а после с любопытством наблюдать за его дьявольскими кознями Все переиначивалось таким образом, чтобы самому подняться в глазах матери и дочери. Однажды я убил целый вечер на диспут по трем выдвинутым им утверждениям:
1. все языки, кроме французского и итальянского, похожи на русский;
2. пушка, из которой немцы обстреливали Париж, называлась Толстая Берта;
3. слюна — продукт жизнедеятельности мозга.
Не могло быть и речи, чтобы мне удалось доказать свою правоту в глазах матери и дочери, напротив, его интеллект отпраздновал подлинный триумф, мне же достался удел глупого Wanderbursche — странствующего подмастерья, который ни в чем не смыслит. У него была лучшая в доме постель, и его без конца угощали чем-нибудь вкусным. Это была фигура номер один.
Номером вторым был чех — по его словам, бывший редактор газеты и политический эмигрант. У него была большая, очевидно, многознающая голова, но голова эта словно вспухла от одной чудовищных размеров навязчивой идеи, в бесконечных ответвлениях которой запутался, как в паутине, весь механизм его мышления. Этой идеей были «божественные римляне». Стоило лишь начать с ним разговор, неважно на какую тему, и вот уже он сокрушенно вздыхает: «Ja, ja, ich sage Ihen, mein lieber Herr, die göttlichen Römer…»[28]
Во всем, что касается политики, он был очень агрессивен и поэтому чуть ли не с каждым заводил ссору, к собственной, однако же, прибыли: брал взаймы, заводил ссору, а потом не отдавал долга. Вначале он ко мне как нельзя больше расположился и все подбивал меня нарисовать ему художественную открытку: земной шар, обвиваемый щупальцами гигантского спрута — мирового сионизма. Каждое щупальце символизирует один из инструментов его тайной власти, а на вершине глобуса стоит Муссолини, отсекающий топором фашизма одно щупальце за другим. Он собирался распечатать эти открытки, снабдив их пояснением, и уверял меня, что нашел золотую жилу. Я подумал: «Живи и давай жить другим», взял и нарисовал ему эту смехотворную картинку, после чего должен был стать ему лучшим другом, как он мне говорил; но, когда картинка была готова, он заявил, что она ему больше не нужна, ибо я, дескать, нарисовал ее не ради святой политической идеи, а ради самой обыденной Цели — помочь соседу; на самом же деле он подыскивал себе кого-то еще, чей талант, как он думал, достоин более глубокого доверия. Его уста редко произносили слово правды. Единственное, что дала мне встреча с ним, — ужин из двух длинных хлебцев с маслом и чудесной болонской колбасой да полубутылкой золотистого вина, все это в маленькой таверне, прямо напротив бронзового вепря, на спине которого, если верить сказке Андерсена, мальчиком однажды задремал Данте, а проснулся уже гением.
Номером три был немецкий отрок, выполняющий в доме обязанности по хозяйству. Он обошел всю Южную Италию и работал — «по визитной карточке», то есть отрекомендовывался синьору или синьоре приличным человеком и только в передней или салоне начинал просить милостыню.
В нашем пансионе была одна парадная комната, вернее, комната, которую через полмесяца непрерывной уборки можно было бы сделать парадной. В ней стояло пианино, и в каком-то необъяснимом порыве хозяйка сказала мне однажды, что я могу купить за ее счет что-нибудь из классики. Радуясь, как дитя, понесся я в музыкальную лавку, купил ноты и потом полдня сидел за пианино, оплодотворяя его чрево звуками.