Итальянцам легко внушить что угодно. Запрещается, например, носить перочинные ножи с острыми кончиками. Эти кончики вначале нужно обрезать, чтобы не вспарывать людям животы. Во Франции я купил себе такой ножичек с острым концом, и когда его увидели, то сказали: «Берегись, попадешь в кутузку». «Нет, — сказал я, — не попаду, ведь Муссолини заключил с нашей королевой Вильгельминой специальный договор, что нам разрешается носить такие ножички». Они мне поверили.
К полудню того же дня я был уже у озера Неми, возникшего в кальдере вулкана. Здесь любили отдыхать римские императоры. Дуче приказал его осушить в надежде отыскать там богатые археологические памятники, но нашли только две крытые галеры, принадлежавшие Нерону и то развалившиеся на куски. Они выставлены в сарайчике на берегу: плоские посудины, на которых восседал под балдахином император со свитой, поглядывая на водный балет, или на фейерверк, или на то, ка# христиане отправляются кормить рыб — в фигуральном смысле, разумеется. Это были настоящие суда для вечного штиля, почти что плоты.
Эту ночь я провел у семейной пары преклонных лет; они были очень рады, что в их доме появился молодой человек, и отнеслись ко мне с любовью. Старики в Италии часто бывают особенно жизнерадостны и милы.
На следующий день я пошел в народный дом рисовать; я видел в Альбано, как люди изнывали от безделья, и подумал: для них я стану развлечением, пусть они хоть на время забудут даже видимость работы. Там я услышал, что, как иностранец, для остановки на ночлег должен заполнить формуляр; служащий соизволил мне в этом помочь. Он вытащил лист бумаги и стал чертить на нем линии, отчего и бумага и линейка скоро были вымазаны чернилами; тогда он вытащил новый лист и очень осторожно, на этот раз без клякс, начертил на нем четыре одинаковые клетки. В верхней слева я должен был написать свою фамилию и имя, а также имя отца. Я пишу свое полное имя и уже собираюсь поставить имя отца, как чиновник мне говорит: «Неправильно». Он вытаскивает новый лист и терпеливо рисует свои линии. Теперь я вначале пишу свое имя, имя отца, затем фамилию. В верхней клетке справа должна стоять дата прибытия. Слева внизу — моя фамилия, мое имя и имя отца. Как и в клетке над нею, я пишу сначала свое имя, затем имя отца. «Неправильно, — говорит чиновник, — того же самого быть не должно». — «Но что же должно быть сверху?» — спрашиваю я. «Фамилия, имя и имя отца». — «А под этой клеткой снизу?» — «Фамилия, имя и имя отца». — «Да, но это одно и то же, ведь у меня не две фамилии и не два отца!» — «Нет, это не одно и то же, — говорит он, — здесь должно быть: фамилия, имя и имя отца, а внизу — фамилия, имя и имя отца». Я ничего не могу понять, а он не может понять, чего я не могу понять. Наконец он говорит: «Я сделаю как надо, а вы посмотрите»; он достает два новых листа бумаги, опять рисует на них свои клеточки, на одном ставит кляксу и опять достает новый лист бумаги. В клеточке слева вверху он пишет: «Фамилия и имя, имя отца», а в клеточке по соседству справа — «Дата прибытия». Оказалось, что само имя и дату следует писать в клеточках ниже. Эта морока тянулась битый час, но мы оба были терпеливы, никто из нас не держал зла на другого, и, когда наконец дело было сделано, он удовлетворенно мне кивнул, словно мы с ним вдвоем совершили нелегкую работу.
Я снова двигался вдоль горных отрогов, а передо мной вплоть до самого побережья простиралась равнина. Раньше это были печально известные своей лихорадкой края, маремма,[46]
но Муссолини приказал прорыть целую сеть каналов, и теперь здесь выросли сотни новых домиков, жители которых прилежно трудились, уже не страшась лихорадки. Если бы кто-нибудь несведущий увидел все это, он мог бы спросить: «Не дал ли господь эту страну со всем, что на ней живет, людям в дар, говоря: сие да будет вам игрушкой?»В горах жизнь по-прежнему шла в первобытных формах: соломенные хижины. Чем ближе к югу, тем ближе к естественному состоянию, порой начинало казаться, что попал к дикарям. При виде меня дети давали стрекача, а потом издали швырялись камнями; взрослые, прикрытые скорее дранью, чем платьем, к ступням привязаны прямо- или треугольные куски кожи, останавливались и бессмысленно пялили глаза, и, только если тощая коровенка или несколько задрипанных коз, которые, очевидно, жили с ними одной семьей, вдруг выкидывали какой-нибудь фокус, люди, будто очнувшись, с громкими криками опрометью бросались вдогонку. Крик здесь обычное дело. Кричать здесь общепринято; чем дальше на юг, тем громче крик; обычный, спокойный разговор слышишь все реже, а под конец не слышишь вовсе. Рассудок, что приглушает жизнь чувства у нас, северян, здесь постепенно гаснет, и чувство начинает безраздельно определять все жизненные проявления. В Сицилии так и говорят: «В каждом из нас есть кусочек Этны».
Говорить — значит умерить рамками спокойствия, обуздать рев, вой, вопль и визг. Итальянцы пока что на полпути к этому; может быть, потому они так сильны в пении, которое отчасти есть возврат к необузданности самовыражения.