Мы с утра вышли в горы. И вышли не опестыши собирать, а посмотреть на работу землемеров. Сегодня раздел земли — и чтобы мы сидели дома?
Стоял май, но было уже тепло. С гор, журча, бежали хлопотливые ручьи. Разогретый воздух был наполнен птичьим гомоном и веселыми голосами.
Осторожно, чтобы не помять всходы, землемеры-приезжие, загорелые ребята во главе с дядей Седраком, переносили инструмент на трех ножках с места на место. Теодолит — называли этот инструмент взрослые. Землемеры по очереди смотрели в щелочку инструмента на полосатую рейку, которую тоже переносили с места на место.
В поле, где происходил обмер земли, набежало много народа. Приплелись и старики.
Дед был тут же. Старики внимательно следили за работой землемеров и после каждого межевого знака предлагали откушать. Девушки разносили кувшины с холодной ключевой водой.
Дядя Саркис мелькал то там, то здесь. Он теперь председатель сельсовета, без него у нас ничего не делается. В сельсовет избран и мой дед. Без него тоже в Нгере не обойтись.
Дед подходит к теодолиту, смотрит через щелочку на рейку, цокает языком.
— Правильно построен мир, председатель, вот что я тебе скажу, — тихо произносит дед, поглаживая усы.
— Таким его сделали, — поправил Саркис.
К землемерам подошел Аки-ами.
— Вот здесь, — сказал он, заскорузлым пальцем показывая на межу, — был убит человек. Брат убил брата за локоть земли. А вон там, — показал он на другую межу, — Месропу размозжили череп…
Лента рулетки поблескивала на солнце. Полосатая рейка возникала то там, то здесь. По полю метались люди, разнося вешки и втыкая колья.
Мы помогали землемерам, угадывая их намерения. Пыльные, загорелые, они щелкали нас по вихрастым головам:
— Молодцы!
— Пошевеливайся, пошевеливайся! — торопил землемеров парикмахер Седрак, которого теперь все называют «комбед Седрак». Из кармана его вдруг показывалось то дуло, то рукоятка револьвера. Без комбеда Седрака дядя Саркис и пальцем не шевельнет.
— Который раз ты меришь землю, Седрак? — с лукавинкой в глазах спросил дед. — Случаем, не запамятовал? А то могу напомнить. Шишка еще на голове не прошла?
Седрак, поняв намек, громко рассмеялся:
— Пусть дашнаки да вартазары свои шишки считают! Земля теперь наша.
Васак перекинулся несколькими словами с главным землемером, чем вызвал у взрослых одобрительные улыбки, затем неожиданно попросил, указывая на теодолит:
— Можно посмотреть?
— Пожалуйста, смотрите, — с готовностью отозвались землемеры.
За Васаком мигом выстроилась очередь.
Привстав на цыпочки, Васак приник к щелочке теодолита.
По мере того как он всматривался в глазок трубы, щеки у него раздувались.
— Ух! Ух!.. — вскрикивал он.
Мы обступили волшебный инструмент.
— Что там видно?
— Видно, как у дашнаков пятки сверкают.
— А короткоштанников там нет? — спросили из толпы.
— Англичан? А как же! С американами вместе.
— Улепетывают?
— Еще как!
Веселый смех покрыл голоса.
Мы с нетерпением ожидали своей очереди.
Насмотревшись на работу землемеров, мы отошли на ближний пригорок.
— Знаете, ребята, — сказал Сурик, — если у нас откроют школу, я буду учиться на землемера — хочу оделять бедняков землями богачей.
— Так и станут бедняки ждать тебя, пискуна, пока ты доучишься до землемера! — усмехнулся Варужан.
В последнее время он Сурику спуску не давал, по каждому поводу называл его пискуном. Вообще Варужан переменился. Он теперь не такой тихоня, как прежде. Да и щеки наел так, будто не было ни голодной зимы, ни бегства в горы от турок.
— Ну, не землемером, так комбедом, — поправился Сурик, — от комбеда тоже богачам попадает.
— А может, председателем сельсовета? Ты уж лучше сразу, чего там! — снова усмехнулся Варужан.
Три дня шел обмер земли. Три дня землемеры делили бекские земли между крестьянами, нарезали всем поровну, по количеству душ в семье, никого не обидели.
Работа закончена. Взрослые ушли «вспрыскивать» землю.
Оставшись на полях, мы без помех осматривали межевые знаки.
Пройдут годы, станем стариками и будем хвастать перед своими внучатами, что были свидетелями такого замечательного времени.
II
Из щелей в потолке падает дневной свет. Полоски его, прорезая гончарную, окрашивают все внутри в причудливые, радужные тона. Скрипит колесо. Голова деда, склоненная над станком, вспыхивает белым пламенем.
— Быстротечна наша жизнь, юноша, — гудит в пустых посудинах голос деда, — но жизнь каждого исчисляется не прожитыми днями, а содеянными добрыми делами. Иной проживет сто лет, умрет — и следа не видно. Другой и трети не протянет, а глядишь — все помнят его. Блаженной памяти твой родитель недолго гостил за столом жизни, но бог свидетель, какое он оставил имя!
Горе говорливо, и дед, казалось, искал в словах утешения.
— Птица по соломинке строит гнездо, навозный жук на километры тащит свой шар, заботиться же о другом дано только человеку.
Он остановился только на минуту, чтобы снять готовый кувшин.
— Эй, эфенди, — через минуту снова гремит голос деда, — ты испортил глаза, сидя над книгами. Скажи на милость, как назвать человека, пожертвовавшего собой ради счастья других?