— Легко секреты друга выдаешь! — укоризненно сказал Боюк-киши. — Ведь проговорись ты об этом где-нибудь, шкуру с него Абдулла-бек спустит.
Меня задел его тон:
— Какой вы, дядя Боюк-киши! Я же это только вам…
— Рассказывай! — прервал меня Боюк-киши. — А про дядю Мешади тоже только мне говорил?
Я промолчал, чувствуя, как от досады слезы подступают к горлу. Мало того, что от Арама досталось за разговор с узунларцами, теперь красней опять. И поделом!
— Нельзя, Арсен, так, понимаешь? — Нагнувшись, Боюк-киши обнял меня. — А что, если пристав дознается?.. Разыщут дядю Мешади — и кандалы на ноги. Ведь ты этого не хочешь?
Я весь сжался в комок. Сейчас он ввернет про сады. Но Боюк-киши сказал совсем другое:
— Как будто не хочешь, а на деле что получается?
Он смотрел на меня мягко, добро. Даже улыбался, не раздвигая губ.
«Знает, но не хочет в этом признаться, жалеет нас», — решил про себя я, и от этого мне не стало легче. Я ругал себя на чем свет стоит. Шляпа, нашел кого обидеть, обирать сад.
Боюк-киши порасспросил меня еще о том о сем, но о наших ночных похождениях ни слова, ни одного намека. Он и впрямь не знал, не подозревал нас. Только отец сердито качал головой. Думаю, тоже не за налеты, а за сына Мусы Караева, Али. За то, что я так мелко погорел.
В дверях показался Аво. Только сейчас Боюк-киши вспомнил о хурджине, направился к нему, на ходу поманив нас.
Но я ничего не видел, ничего не слышал. Меня жег стыд: «Ах, как нехорошо, что я тогда проболтался!»
IV
Еще склоны гор усеяны цветами, еще не отцвела ежевика и не перестали звенеть в садах цикады, еще красногрудые снегири и овсянки, не потревоженные предчувствием близкого перелета, по-прежнему гомонили в кустах, рассыпая свою нехитрую трель, а уже по краям широкого листа тутовника начала проступать коричневая полоска. Тучи еще плотнее затянули горы, а небо упало так низко, что казалось, его можно достать с Басунц-хута. Потом начались нескончаемые дожди, будто у неба глаза на мокром месте…
Гимназисты начали разъезжаться.
Первым покинул селение Хорен. Фаэтон, в котором он ехал, шел медленно, со спущенным верхом, чтобы все видели в нем седока. Так он проехал через село, поблескивая золотом наплечников, и все видели круглое лицо студента, оживленное румянцем и черными красивыми волосами.
Потом, погрузившись в пролетку, запряженную четырьмя лошадьми, укатили сыновья Согомона-аги: еще больше потолстевший Цолак, Вард и Беник.
С самого утра до сумерек в деревне стоял трезвон колокольчиков от фаэтонов с отъезжающими дачниками.
Хорошо проехаться на запятках фаэтона, где за поднятым зонтом и верблюда не увидишь. И мы не пропускали ни один фаэтон, такое укромное местечко, по два, даже четыре, теснились в нем, и ничего, фаэтон не разваливался. Даже никто не подозревал о зайчиках, набившихся на запятки.
Вот и сегодня. Фаэтонщик так и не заметил нас, меня с Аво, дал нам проехаться далеко за село, но радости не было.
Небо повисло низко, моросил дождь. Коричневые полоски на листьях тутовника еще больше расплылись, подбираясь к самой жилке. Вот уже не слышно звона цикад. Снегири и овсянки не поют больше в кустах. Исчезли и другие птицы. Только дятел выстукивает клювом свою нескончаемую песню, да изредка пролетает ворон, оглушительно каркая.
Я взглянул на Аво. Волосы на его голове выгорели, лицо почернело, сам он подрос.
И я понял: лето прошло.
Утром по селу прокатился переливчатый звон школьного колокола, возвещавшего о начале занятий.
Долгожданные, милые сердцу звуки!
Я проснулся задолго до звонка. Аво был уже одет. С сумкой за спиной он нетерпеливо топтался возле дверей. По малости лет его не принимали учиться. Это было самым уязвимым местом Аво.
В августе ему исполнилось девять лет. И когда однажды дед сообщил о своем решении отдать его в школу, Аво пришел в неописуемый восторг. С этого дня он просыпался рано, приводил в порядок где-то добытые ненужные книги (какие книги могут быть у первоклассника?), тетради, сумку, которую сшила ему мать из грубого домотканого холста. Я смотрел на него и вспоминал те давние дни, когда сам волновался и ждал с нетерпением начала занятий.
— Арсен, а что нужно сказать, когда входишь в класс? — спрашивал он меня.
Он задавал мне десятки вопросов. Я отвечал ему важно, как подобает старшему. Аво слушал меня внимательно, и я не помню случая, чтобы впоследствии он чем-нибудь огорчил старого учителя, которого мы так любили.
Мать моя, забитая, вечно больная женщина, радовалась тому, что теперь и второй сын будет учиться грамоте. Сама она не умела ни читать, ни писать. За неделю до начала занятий она привела в порядок нашу одежду: все постирала и заштопала. Дед и отец тоже следили за тем, чтобы мы были чистые и одеты не хуже других, и давали нам всякие наставления.
Только бабушка была недовольна и, как всегда, ворчала.