Возвращение на родину снова пробудило в моем деде жажду знаний священных наук. Он одевался в венгерскую национальную одежду, изучал еврейские священные книги и пил много, очень много вина. Ученые занятия он мудро сочетал с выпивкой — часами сидел и думал о том, каков цвет молодого берегсасского вина с горы Моисея: зеленовато-желтый или желтовато-зеленый? И, размышляя, — пил. От зеленовато-желтого или желтовато-зеленого напитка его лицо вскоре стало бронзовым, а от спокойной жизни после множества бурь его исполинская фигура постепенно обрюзгла. Когда ему минуло шестьдесят лет, он начал вспоминать, что в юности знал лично Лайоша Кошута. Приближаясь к семидесяти годам, он вдруг вспомнил, что несколько раз видел Гарибальди. Из семнадцати своих детей он похоронил шестнадцать. Только один, самый младший, пережил его — это был мой отец. Он унаследовал от деда виноградники и поставил на его могиле памятник с надписью, что покойный был «раввином с венгерским сердцем и до самой смерти верным солдатом Кошута и Гарибальди».
Кроме виноградников и культа Кошута и Гарибальди, мы унаследовали от деда еще и дом с огромным фруктовым садом. Гордостью этого сада было «дерево Кошута» — громадное абрикосовое дерево, которое, когда я был ребенком, уже не плодоносило, а давало только цветы. Под этим деревом — о чем знал весь город Берегсас [8]
— перед вторжением Паскевича Лайош Кошут целую ночь совещался со своими генералами. Когда дерево упало, отец предложил его дуплистый ствол Национальному музею. Но музей не принял подарка. В ответ на патриотическое предложение отца какой-то грубый чиновник музея написал ему, что Кошут никогда в своей жизни не бывал в Берегсасе, и посоветовал использовать дерево на топливо. Ответ этот привел в ярое возмущение не только отца, но и весь город. Наш сосед, уксусный фабрикант Маркович, советовал отцу обратиться с жалобой прямо к королю. Так как речь шла о дереве Кошута, отец, может, и сделал бы это, если бы им не руководил испытанный принцип — отвечать на обиду молчанием. И дерево Кошута было взято матерью на дрова.Я уже сказал, что от деда мы получили в наследство огромный фруктовый сад. Это верно. Но не менее верно также, что к тому времени, когда дерево Кошута упало, наш фруктовый сад был уже не таким большим, как раньше. Добрую половину его отец постепенно распродал участками под жилые дома. Но если кто-нибудь подумает, что на этом мы разбогатели, то ошибется. Отец распродавал дедовский сад вовсе не потому, что хотел разбогатеть, а потому что все беднел.
— Мы живем в трудные времена, — жаловался отец и ругал правительство.
Мать, в свою очередь, бранила отца:
— Ты заботишься не о том, чтобы делать побольше вина, а лишь о том, чтобы побольше пить его.
— Вина бывает столько, сколько бог даст, — отвечал отец. — А что касается потребления…
Отец говорил тихо и медленно, у матери же язычок был острый. Она все ругала нашего «лентяя» отца, но, как сама говорила нам, детям, уже не так энергично, как раньше.
— Если ваш отец похож на старую бабу, то, по крайней мере, я была как мужчина, пока этот «убийца» не отнял у меня все силы.
«Убийцей», отнявшим у матери все ее силы, был я. В детстве мне приходилось слышать об этом очень часто. Убийство я совершил во время собственного рождения. Дело было в том, что врач, дядя Яношши, повитуха, тетя Керекеш, и сама мать точно определили, когда я должен появиться на свет, и все было тщательно приготовлено. Но я не стал придерживаться определенного ими срока. Мать матери, которая обязательно хотела присутствовать при рождении первого внука, телеграфировала из Будапешта: «Буду понедельник утром семь». Отец поехал на станцию встречать бабушку, прислуга пошла на базар за покупками. Мать осталась дома одна и кипятила молоко. Но я помешал ей. Я не дал ей времени не только послать кого-нибудь за повитухой, но даже лечь в постель. Она уселась посреди комнаты на пестрое украинское крестьянское одеяло. Там я и нырнул головой в жизнь. Когда прибыла бабушка, ее первые слова были:
— Нечего сказать, хозяйство! Все молоко убежало!
Мать нашли без сознания на полу.
Она пролежала в постели три месяца и, когда встала, не была уже прежней жизнерадостной болтушкой. На всю жизнь она осталась нервной, быть может, даже немного нервнобольной. Всякий неожиданный звук заставлял ее вздрагивать. Когда во время грозы гремел гром, она начинала плакать. Причиной всему этому был, конечно, я, а, следовательно, я был виновен и в том, что в доме не стало «мужчины», который взялся бы за виноградники, чтобы их не вырвали из наших рук. «Убийцей» прозвала меня бабушка.