Здесь и рифмы по своему устройству тоже пастернаковские. И представляется уже отнюдь не случайным в этих стихах появление лермонтовско-пастернаковской Тамары:
И в звуке том – Тамара, сняв штаны,
лежала на кавказском ложе...
Если бы не “Тамара”, сходство можно было бы отнести к разряду случайных совпадений: ведь есть же и у Пастернака в “Сестре моей – жизни” “заболоцкие” строфы: “Лазурью июльскою облит, Базар синел и дребезжал. Юродствующий инвалид Пиле, гундося, подражал…” (“Балашов”).
В том же 1928 году, когда написано это стихотворение, Заболоцкий, по свидетельству Д.Е.Максимова, “говорил, между прочим, о Пастернаке, о том, что с этим поэтом, как бы он ни был талантлив, ему не по пути, что он не близок ему”. Другой мемуарист, И. Синельников, вспоминает: “В другой раз достал “Две книги” Пастернака (в этот сборник входили “Сестра моя жизнь” и “Темы и вариации”). Но тут же сказал, что отложил эту книгу, пока не закончит “Торжество земледелия”. Однако дальше Синельников уточняет: “Эта боязнь, впрочем, не помешала ему читать первые главы “Спекторского”, которые в то время появлялись в журналах”. И далее: “Из стихов Пастернака больше всего он ценил “Высокую болезнь”.
Разумеется, Заболоцкий читал старшего современника (строки из “Бродячих музыкантов” – неопровержимое тому свидетельство). Читал и Мандельштама, и Блока, и Ахматову, но, как справедливо пишет Л.Я.Гинзбург, отношение к ним было “настороженным”: стояла задача “покончить с доставшимися от прошлого смысловыми ореолами слов, с их установившимися поэтическими значениями”, посмотреть “на предмет голыми глазами”*.
Не эта ли установка, реализованная в “Столбцах”, отталкивала от Заболоцкого и Мандельштама, и Ахматову, ни разу не упомянувшую его имени ни в стихах, ни в прозе, отталкивала и Пастернака, тоже обошедшего Заболоцкого в своей автобиографии, хотя написана она была в 1956-57 году.
*выражение из декларации обэриутов, принадлежащее Заболоцкому.
Тот же И.Синельников рассказывает, как Заболоцкий сомневался, стоит ли посылать “Столбцы” Пастернаку – при этом “вспомнил Павло Тычину, который послал свою книгу на украинском языке Ромэну Роллану, Рабиндранату Тагору и Бернарду Шоу”. Здесь смешно всё: и перечень адресатов, вряд ли ценимых Заболоцким, и украинский язык. Очевидно, Заболоцкий полагал, что для Пастернака “Столбцы” тоже покажутся написанными “на украинском языке”. И, наверное, не ошибался. Свидетельство Синельникова в этом отношении сомнений не оставляет: “Однако Пастернак потом прислал открытку с вежливой, но сдержанной благодарностью за книгу”.
Наверное, то был едва ли не единственный или, по крайней мере, редчайший эпизод в его отзывах на чужие книги: известно, что ему было свойственно преувеличенно восторженное изъявление благодарности в подобных случаях.
Они и в жизни были столь разными, что, кажется, невозможно придумать более несхожую поэтическую пару. Пастернак – боговдохновенный поэт, “небожитель”, с широко раскрытыми глазами, глядящими исподлобья или косящими из-под челки (“Он, сам себя сравнивший с конским глазом” – Ахматова), с захлебывающейся речью, заводившей его так далеко, что собеседник не поспевал за смыслом - и Заболоцкий, чья внешность едва ли не преднамеренно была лишена каких-либо поэтических черт: очки, галстук, пиджак, зачесанные, зализанные волосы, круглолицый. “Какой-то он странный. Говорит одни банальности, вроде того, что ему нравится Пушкин” – жаловалась одна литературная дама. Но и Давид Самойлов, из чьих воспоминаний я привел эту выдержку, рассказывает: “Почему-то весь день мы не расставались. Не читали друг другу стихов, не вели очень умных разговоров”. Это поздний Заболоцкий, а что касается раннего, то в своих молодых стихах, говоря о себе, он прибегает к услугам одного-двух глаголов действия и состояния: “Но я вздохнул и, разгибая спину, Легко сбежал с пригорка на равнину…” – и это всё, что мы узнаем о нем.
С давних пор меня занимает мысль: как посмотрели бы Пастернак и Заболоцкий в молодости на свои поздние стихи? Если бы можно было перевернуть время, предъявить будущее прошлому! (как смотрели они в поздние годы на свои ранние стихи, известно: исправляли их, переделывали, кое-чего стеснялись и вовсе отвергали). Что сказал бы молодой Заболоцкий, прочитав, например, такое:
Почему же, надвое расколот,
Я, как ты, не умер у крыльца,
И в душе всё тот же лютый голод,
И любовь, и песни до конца!
(“Гроза идет” 1957)
Ведь это же образцовый Фет, которого он, в отличие от Пастернака, если бы и стал читать в молодости, то только в пародийных целях.