Я ищу другую, интимную и потому, может быть, решающую причину, заставившую Мандельштама пойти на самоубийственный акт – и вижу ее в литературных отношениях, в профессиональной уязвленности поэта. Он потерял читателя: его читатель, петербуржец десятых годов, оказался отменен революцией, погиб или оказался в эмиграции. “В Петербурге жить – словно спать в гробу”, – скажет он в стихах этих лет. В Ленинграде жили Ахматова, Кузмин, Вагинов –и никому не были нужны. Слава переехала в Москву, там теперь создавались и раздувались поэтические репутации В Москве жили Маяковский, Есенин, Асеев, Пастернак, Сельвинский, Кирсанов, Д.Бедный, Светлов, Безыменский, Уткин и проч. Даже Багрицкий из Одессы перебрался в столицу. Кто в моде в 1927 году? “А в походной сумке – спички да табак. Тихонов, Сельвинский, Пастернак”.
Его темы не созвучны эпохе. Никакой комсомолец – герой современной поэзии – не воспламенится любовью к стихам “С миром державным я был лишь младенчески связан…”. “Египетской маркой” – прозой Мандельштама – тоже. И те его “московские” стихи, цитаты из которых приведены несколько раньше, за редким исключением при жизни поэта не были напечатаны: на машинописном экземпляре стихотворения про Москву-реку, Воробьевы горы, “стеклянные дворцы на курьих ножках” и “татарские сверкающие спины” “молодых рабочих” сохранилась резолюция новомировского редактора: “не печатать”. Критика им не интересовалась или называла “насквозь буржуазным поэтом”, а Маяковский, например, по свидетельству Алексея Крученых, в 1929 году сказал: “Жаров наиболее печальное явление в современной поэзии. Он даже хуже, чем Мандельштам”. В 1933 году ленинградский журнал “Звезда” опубликовал “Путешествие в Армению”, разгромленное в “Литературной газете” и “Правде”: Цезарь Вольпе был снят с должности главного редактора.
Ко всему этому добавлялось неумение налаживать литературные отношения, заносчивость и неуступчивость изгоя. В 1928 году прогремело дело о плагиате: в результате завязалась долгая и оскорбительная склока и выяснение отношений с переводчиками А.Горнфельдом и В.Карякиным. “А ведь пальто-то краденое!” – совершенно по-гоголевски писал пострадавший Горнфельд в “Красной газете”. А в 1932 году сосед Мандельштама по Дому Герцена молодой “национальный” поэт А.Саргиджан занял у Мандельштама 75 рублей (и сумма-то не бог весть какая!), но вместо того, чтобы отдать их, полез в драку. Разразился очередной скандал, состоялся товарищеский суд под председательством А.Толстого.
Мандельштама вообще раздражали писатели, в том числе – соседи до Дому Герцена. По свидетельству Э.Герштейн, “он становился у открытого окна своей комнаты, руки в карманах, и кричал вслед кому-нибудь из них: “Вот идет подлец NN”. И только тут, глядя на Осипа Эмильевича, я замечала, какие у него торчащие уши и как он весь похож в такие минуты на “гадкого мальчишку””. Не правда ли, опять какая-то скандальная, гоголевская сцена? Не об этом ли сказано и в “Четвертой прозе”, только по-другому, мощно и незабываемо: “Я один в России работаю с голосу, а вокруг густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!” Мандельштам и внешне переставал соответствовать рвущейся в великое будущее “действительности”: седая щетина на дряблых щеках, глубокие морщины под глазами, мятый воротничок, впалый, беззубый рот. “Его воротнички и галстук – сами по себе. Что касается штанов, - писала Лидия Гинзбург, вспоминая встречу с Мандельштамом у Ахматовой, - слишком коротких, из тонкой коричневой ткани в полоску, то таких штанов не бывает. Эту штуку жене выдали на платье”.
“Мандельштам – это зрелище, утверждающее оптимизм, – заявляет она, очарованная его “ритмами, мыслями и движущимися словами”, его “творческой неисчерпанностью”, видит человека, “переместившегося в своей труд”, но в то же время не забывает заметить: “Мы видим человека, который хочет денег и известности и огорчен, если не печатают стихи”. Запись относится все к тому же 1933 году.
Он знал себе цену, знал, что равного ему нет (“И меня только равный убьет”). Единственным достойным соперником считал Пастернака. Пастернак, по-видимому, догадывался об этом, хотя для него-то куда более притягательной силой был Маяковский. Впрочем, и Асеев, и Сельвинский, и Тихонов, тем более – Цветаева, в меньшей мере – Ахматова. Тем не менее, Евгений Борисович Пастернак, рассказывая в книге “Жизнь Бориса Пастернака” о телефонном разговоре Сталина с Пастернаком, прозорливо замечает: “…Пастернак постарался четко определить ту долю ревнивого соперничества, которая окрашивала их дружбу с Мандельштамом”. (Слово “дружба” кажется слишком сильным; следовало бы заменить на “отношения”). Лидия Гинзбург в 1932 году в записных книжках отметила характерное высказывание Мандельштама: “Я не могу иметь ничего общего с Борисом Леонидовичем – у него профбилет в кармане”.