Можно бы не замечать, но каждый раз! И как при этом особенно провожает их взглядом! Она одна во всем лагере как будто бы владела тайной их отношений и этим притворно-ласковым осведомлением: «Прогулялись?» — давала им понять, что тайну они не могут скрыть и что от нее, от кастелянши, зависит сделать ее всеобщим достоянием. Очень было противно — привычная угодливая лесть и приписывание, буквально навязывание тебе барства. А ты совсем не барчук и не «прогулялся», а хлопотал насчет бани в колхозе. Надо бы отучить ее. Лучше всего завтра же при встрече вдвоем в один голос спросить: «Прогулялись?» Но завтра встречали и не решались — только Митя что-то отрывисто басил в ответ на ее улыбочки.
Однажды, проводив взглядом кастеляншу, Митя высказался от души:
— Самые скверные люди на свете те, кто презирает собственное дело.
— Почему ты решил, что она презирает?
— Что ты, не видишь?
— А я, Митя, не презираю?
— Иногда не чувствуешь ответственности. Это совсем другое.
Дни летели стремглав. Вторник, среда… Страшно подумать, что скоро возвращаться в город. В последний день Митя никого не выпускал из дома — организовал баню. Оля насмешничала.
— Этот гордец, — сказала она Мите, показывая на него же указательным пальцем, — решил представить ребят родителям в образцово-показательном виде, выкупанными и причесанными волосок к волоску.
Митя носился по дому в хозяйственных заботах, кастелянша за ним не поспевала.
У маленькой Сибилли от этой глупейшей бани разболелся зуб. Оля измучилась не меньше Сибилли от ее жалоб и слез, испытала все средства. Ничто не помогало. В порыве отчаяния она не нашла ничего лучшего, как взять ее на руки и, укачивая, ходить из угла в угол.
Митя заглянул в зал — Оля ходит, носит Сибиллю на руках.
— Тебе тяжело, Наперсток, надорвешься.
Через полчаса Митя второй раз заглянул:
— Ну, что?
— Утихла.
В памяти Мити навсегда остались малиновый бархат портьер, оледенелые стекла, за окнами в серебряной пыли морозного дня солнце. И Олины шаги по пустынному залу. И ножки Сибилли в башмачках торчат из-под Олиных рук.
Наступил последний вечер перед отъездом — позднее время, когда все угомонились и уже погашен свет в доме. Впервые за две недели вожатые, уложив маленьких, разрешили себе не разойтись по спальням, остаться вдвоем. Сидели на оледенелой веранде на высоких «козлах», забытых здесь со времени предзимнего ремонта. Электрический свет квадратами освещал искрящиеся стекла веранды. Со двора слышался мерный звук пилы — в последний раз готовили дрова завхоз и сторож.
— Знаешь, — сказал Митя, — с тех пор как к тебе присматриваюсь, я и в своем характере кое-что понял.
— О чем ты?
— Как ты убаюкивала Сибиллю. Это, конечно, пустяк, но, знаешь, в жизни всякое будет. Так и надо — когда сильно чего-нибудь хочешь, не останавливаться, не размышлять: нужно — не нужно, посильно — не посильно, поможет — не поможет. А всю душу вложить — и поможет!
— И ведь зуб перестал у нее!
Митя выдохнул клуб пара изо рта, взял ее руки в свои, поднес к губам, и она позволила греть их дыханием.
— Ты сегодня напомнила мне Рослову.
Для Мити это высшая похвала — она поняла.
— Расскажи о ней.
— Трудно. Надо рассказывать тогда не о ней одной, а еще об одном человеке. А я не хочу называть его по имени.
— Почему?
— Есть вещи, о которых не надо помнить, если хочешь уважать человека.
— Ты называй его Икс или Игрек.
Митя засмеялся.
— Если б ты знала, о ком я говорю! Я буду называть его «уважаемый товарищ».
Веточка Рослова, рассказ о которой услышала Оля, была старшей вожатой в Митиной школе в первые годы после возвращения из эвакуации. Время было голодное, холодное. После уроков ходили сматывать колючую проволоку на пляж, где еще торчали в песке обломки бетонных дотов. На большой перемене делили хлеб и сахар так, чтобы больше досталось сиротам. Веточке Рословой было восемнадцать лет. Талант, что ли, у нее был такой — ребята сразу полюбили свою вожатую. Три лета подряд отправлялись с нею в поход за лекарственными травами, не расставались с нею ни зимой, ни летом. Когда, окончив заочно автодорожный техникум, она поселилась при аэродроме и стала заведовать аэродромным автопарком, к ней по-прежнему бегали по вечерам: «Веточке надо дров нарубить, печку истопить».
У нее стал бывать летчик Анатолий Огнев. Ребята только посмеивались, не верили, что Веточка может полюбить кого-то из взрослых, выйти замуж. А когда узнали от нее, что все-таки она расписалась с лейтенантом, это показалось диким. Ведь они были убеждены, что «Рослова — наша». Она не умела преодолеть их ревность, их глупые от ревности выходки, вроде мяуканья под окнами, не сумела подружить их с летчиком. Трудно было ей: муж тоже ревновал, когда они входили в комнату с охапкой дров, усаживались на полу возле печки — топить. Он придет со своего аэродрома и видит этакую идиллию. Прошли годы, прежде чем Анатолий Огнев сообразил, что его жена нисколько не делается хуже от того, что каждое лето в день ее рождения — зовет она или не зовет — приходят из города ребята. Веточкин день рождения — их «день дружбы».